о Достоевском. Но эта «свобода» на деле оборачивается уничтожением личности, поглощением ее толпой, – тем страшным «террором» против человека, который по своей жестокости превосходит террор карательных органов тоталитарного государства: об этом блестяще написал Б. Гройс[1111]. Так – в логике бахтинской философии, которую мыслитель все же вряд ли предвидел с самого начала. Сатанизма, разгул которого мы наблюдаем в книге о Рабле, в трактатах начала 1920-х годов нет. Цели Бахтина здесь – как бы вполне благонамеренные, гуманистические, а вернее, мещански-буржуазные:
разрушить старую метафизическую, теоцентричную картину мира с ее иерархией духов, идей, людей и заменить ее горизонтальным образом демократического социума. Бахтин – исключительно остроумный, хочется сказать, гениальный софист; вещи весьма плоские и почти что пошлые под его пером обновляются, кажутся поначалу философскими открытиями. Не удивляет исключительная популярность его идей в США и странах третьего мира, с тайной завистью ориентирующихся на этого мирового гегемона: свободный – в бахтинском смысле – социум осуществился там давно, вертикальная иерархическая картина мира в общественном сознании разрушена, так что построения Бахтина помогают оформиться самосознанию американского гуманитария. Тема, поднятая в бахтиноведении К. Эмерсон –
Бахтин и американский прагматизм, – представляется поэтому вполне оправданной[1112].
5
В своем стремлении обосновать возможность нового мировидения Бахтин, бывший радикальным постмодернистом задолго до появления соответствующего течения на рынке идей, в первую очередь переосмысливает в новом – антиметафизическом – ключе такие мировоззренческие категории, как бытие, ценность, человек. Сейчас нам ясно, что от онтологии данного типа Бахтин рано или поздно должен был обратиться к проблемам языка: посюстороннее «бытие-событие», сводимое к социальной человеческой деятельности, с неизбежностью осознается в конце концов как язык. Различные варианты отождествления бытия с языком можно увидеть у западных диалогистов и М. Хайдеггера; вообще тезис «бытие – это язык» – общая формула множества постмодернистских (постхристианских) теорий XX в. Представляет интерес сделать несколько замечаний в связи с пониманием Бахтиным феномена языка.
Язык в бахтинской «металингвистике» подвергается десубстанциализации, лишается своего метафизического качества, – как это происходит с «бытием» и прочими категориями в бахтинской «философии поступка». С особой ясностью это обнаруживается при сравнении «металингвистики» с таким сугубо метафизическим русским учением о языке, как «имяславие»[1113]. О «слове» говорят как Бахтин, так и философы-имяславцы: «слово» – основной термин философии языка обоих типов. Но «слово» у имяславцев не просто понимается метафизически, даже не то что «овеществленно», но в прямом смысле вещно. Имя – это именуемая вещь: таков основной тезис всех имяславцев, и интерпретируется он в духе платонизма – имя есть эйдос вещи. К этой метафизике имени (имя для имяславцев является основой языка) в имяславческих теориях примешаны некоторые оккультные идеи, еще сильнее «овеществляющие» слово. А именно: произнесенное слово видится философам-имяславцам неким тонкоматериальным и даже живым существом, имеющим структуру организма и несущимся, подобно выпущенному в цель снаряду, в воздушном пространстве от говорящего к слушающему. «Слово» у имяславцев вещно и почти вещественно; напротив, у Бахтина в его «слове» отсутствует и малейший метафизический момент.
Мы не утверждаем, что во взгляде на язык правы имяславцы, а Бахтин не прав, что вообще одна теория лучше другой: скорее, по нашему мнению, они взаимно дополняют друг друга. «Язык» и «речь» – это необходимые категории философской лингвистики, и если имяславцы сосредоточены на первом из них, то Бахтин – на втором. Об имяславцах мы вспоминаем здесь для того, чтобы оттенить имяславческой метафизикой (переходящей в оккультизм и каббалистику, в особенности в «Именах» П. Флоренского) бахтинское понимание языка. С языком Бахтин проделывает в точности то же, что и с прочими понятиями: лишает «слово» устойчивого (и при этом объективного) момента, вовлекает во время и привязывает к человеку, точнее сказать, к ситуации человеческого общения – к социальной ситуации. В основе бахтинской десубстанциализации языка лежит отрицание Божественного Логоса, подобно тому, как за бахтинской борьбой с метафизикой скрыто богоборчество. Укорененность языковых слов в Слове: что может быть более чуждым бахтинской «металингвистике», чем эта интуиция, естественно вытекающая из религиозного миропонимания! По Бахтину, «слово» – это высказывание человека в разговоре, где предполагается наличие собеседника, «слова» встречного. В книге о Достоевском «словом» героя называется его «идея», его позиция в отношении «последних» вопросов, не существующая сама по себе, но вместе с другими «идеями» конституирующая «большой диалог» романа, – последний опять-таки загадочно первичен в отношении всех «слов» и «идей». Лингвистическая софистика Бахтина упирается вновь в мистику социальности; это мы видели уже, когда обсуждали его онтологию и антропологию.
Интересен, особенно в сопоставлении с имяславием, один маргинальный момент «металингвистики» Бахтина – его концепция имени собственного. Если имяславцы видят имя таинственно связанным с его носителем и даже влияющим на его судьбу, то Бахтин слышит имя человека из уст другого лица. Имя для Бахтина – возглас, призыв, оклик – все та же самая диалогическая реплика, только специфической природы. «Собственное имя, – пишет Бахтин, – <…> является наиболее глубоким и существенным выражением <…> прославляющих, хвалебных <…> начал языка. <…> Его сущность – благословение и хвала. <…> Имя по сущности своей глубоко положительно. <…> В противоположность имени прозвище тяготеет к бранному, к проклинающему полюсу языковой жизни. <…> Если именем зовут и призывают, то прозвищем, скорее, прогоняют, пускают его вслед, как ругательство»[1114] [курсив Бахтина. – Н.Б.]. Имя для Бахтина – вновь элемент речи, а не словарное слово, не частица языка. Термин «металингвистика» содержит указание на то, что предмет этой бахтинской дисциплины, хотя он и имеет отношение к языку, выходит за пределы языка. Куда же совершается выход? – Отнюдь не в сферу трансцендентного Логоса (это имеет место в метафизических языковых концепциях имяславцев-софиологов), но все в ту же область социального общения.
А вот как Бахтин десубстанциализирует – «развеществляет» – литературное художественное произведение. Под его пером оно оказывается двояким событием. Поясним это наше утверждение. Во-первых, здесь придется вспомнить, что в своей эстетике Бахтин хотел обосновать единство искусства и жизни: для этого ему надо было разработать такую модель художественного произведения, в которой принцип формы не исключал бы присутствия в полной мере живого, принадлежащего действительности содержания. Бахтин осуществляет свою цель так: принцип формы он соотносит с авторской активностью, «завершающей» героя; содержанием же оказывается для него деятельный герой (он-то и принадлежит самой жизни), а точнее – его поступок. И как следует из трактата «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве», также написанного в начале 1920-х годов, произведение при этом оказывается «нисхождением» формы на содержание – общением (вроде как бы брачным) автора и героя. Здесь налицо специфическое понимание Бахтиным