бываем довольны. Будущий критик, решив, что теории Фрейда и Эйнштейна — просто поэтические условности, которые автор измышлял ради вящей красоты и многозначительности, высказал бы, вероятно, ошибочное суждение.
XVI. Адам и Ева
Доктор Булль... был одет в камзол, который украшали геральдические звери, золотые и алые, а на коньке его шлема стоял человек.
Г. К. Честертон, «Человек, который был Четвергом»{1174}
«Адам, из глубины своей неопытности, довольно щедр на нравоучения», — замечает доктор Рейли. Когда я впервые прочел эти слова, они прозвучали выражением моей собственной досады на то, как Мильтон изобразил наших прародителей. Досаду эту я испытывал на протяжении многих лет, но в последнее время понял, что просто ожидал чего-то такого, чего Мильтон изображать не собирался. Если бы он это изобразил, оно лишь до некоторой степени удовлетворило бы мой банальный вкус и вряд ли соответствовало бы тому сюжету, который он собирался поведать. Я читал поэму, путая невинность с детскостью. Где-то на горизонте сознания маячил эволюционизм, подсказывавший мне, что первые люди, а значит — и лучшие из них, были дикарями. Красота, которой я ждал от Адама и Евы, была первобытной, простодушной, наивной. Я ожидал увидеть немой восторг перед новым миром, который они неумело облекали бы в звуки, ожидал услышать их лепет. Говоря откровенно, мне нужны были Адам и Ева, к которым я мог бы относиться покровительственно; и когда Мильтон ясно дал понять, что ничего подобного не позволит, я обиделся.
Эти ожидания были следствием моего отказа «отложить на время недоверие», принять всерьез, по крайней мере до тех пор, пока не кончу чтение поэмы, те допущения, из которых она исходит. Слова Рейли о «неопытности» — заблуждение. Ведь в том-то и дело, что Адам и Ева, не узнавшие бы, если бы не грех, старости, точно так же не знали и юности, незрелости или неразвитости. Они были сотворены в расцвете лет, совершенными. Биньон{1175} понимает это гораздо лучше Рейли, когда Адам, умирая, говорит у него своим сыновьям:
Вот эти руки, что в раю цветы Срывали, эти члены, что теперь Так слабы и вконец измождены, —
Подобно вашим не росли они;
Я в мир, как вы, ребенком не входил
Неловким, несмышленым и немым,
Но в летах совершенных в миг один
Воленьем Божьим я восстал из тьмы[1176].
(«Смерть Адама»)
С самого начала вместе с совершенными летами Адам был наделен знанием. Он один из всех людей «находился в Эдеме, в саду Божием; ходил среди огнистых камней»{1177}. Ему было дано, как говорит Афанасий Великий, «видеть Бога столь совершенным образом, что он мог созерцать вечность Божественной Сущности и вселенские деяния Божественного Слова»{1178}. По Амвросию, он был «небесным существом», вдыхавшим эфир и привыкшим беседовать с Богом «лицом к лицу». «Силой своего ума, — говорит Августин, — он превосходил самых блестящих философов настолько, насколько птица быстротой своей превосходит черепаху». Если подобное существо действительно было — а с этим мы должны согласиться прежде, чем примемся читать поэму, — тогда профессор Рейли и тем более я, повстречав нашего прародителя, испытали бы глубокий шок. Это мы рядом с ним — запинающиеся мальчишки, беспокойно переминающиеся с ноги на ногу, краснея и надеясь, что за неведение им простят их шутовство. Данте берет верный тон:
И Беатриче мне: «В лучах его
Душа, всех прежде созданная, славит
Создателя и Бога своего».
Как сень ветвей, когда ее придавит
Идущий ветер, никнет, тяжела,
Потом, вознесшись, вновь листву расправит, —
Таков был я, пока та речь текла,
Дивясь; потом, отвагу вновь обретши,
В той жажде молвить, что мне душу жгла,
Я начал: «Плод, единый, что, не цветши,
Был создан зрелым, праотец людей...»[1179]
(«Рай», XXVI, 83. Пер. М. Лозинского)
Мильтон сам намекает нам, какими могли быть наши отношения к Адаму, если бы Адам не пал. Он и поныне жил бы в Раю, и к его «главенствующему престолу» (capital seat) нескончаемой чередой приходили бы воздать поклонение все поколения «со всех концов земли» (XI, 342).
Вам или мне, быть может, раз в жизни могла бы выпасть невиданная честь, после долгого путешествия и ритуальных приготовлений медленно и торжественно приблизиться наконец к самому великому Отцу, Священнику и Императору планеты Теллус; и об этой встрече мы помнили бы всю нашу жизнь. Никакая серьезная критика мильтоновского Адама невозможна, пока мы не выбросим из головы остатки представлений о наивном, простоватом, ребячливом Адаме. Христианский поэт, рисующий свободного от греха первочеловека, должен не возвратиться к девственной простоте обычной природы, но изобразить того, кто в своем одиночестве и обнаженности действительно воплощал то, чему неумело и безуспешно пытались подражать, восседая на тронах из слоновой кости меж рядами обнаженных мечей и под украшенными драгоценными камнями балдахинами Соломон, Карл Великий, Харун аль Рашид и Людовик XIV. И с самого первого взгляда на человеческую чету «Потерянного Рая» мы видим, как Мильтон берется решить эту задачу (IV, 288). Среди зверей мы видим двоих, которые «превосходили прочих прямизной и благородством форм» (of far nobler shape), обнаженных, но «в наготе своей державной» (naked Majestie) являвших «власть над окружающими» (Lords of all), своей мудростью и святостью отражая «преславный лик Творца» (their glorious Maker). Мудрость и святость, не только в Адаме, но в них обоих была «строга» (severe) — в том смысле, в каком Цицерон говорит о человеке как о severus et gravis{1180}; подобно строгому стилю в музыке или архитектуре, они суровы, великодушны и возвышенны без небрежности, вольности и простоватости, без напыщенности, как сдержанный аромат, привлекающий здоровый вкус. С кем с кем, а с ними современным критикам не стоило бы позволять себе вольностей. Как указывает профессор Рейли (исправляя свою мимолетную ошибку), Адам идет навстречу Архангелу не столько как хозяин, сколько как посол (V, 390 сл.), и тон этот сохраняется на протяжении всей их беседы. Если мы представляем себе голого дикаря, безмятежно греющегося на солнышке, какой нелепостью выглядит то, как Адам побуждает Архангела продолжать речь, говоря, что солнце «сдержит бег... дабы узнать о собственном начале» (will delay to heare thee tell His generation — VII, 101). Эту гиперболу нужно оценивать как возвышенный комплимент одного