Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал Марианне об этом и еще о том, что все-таки грома мы боимся больше, чем молнии.
Марианна утвердительно кивнула головой, но я знал, что сейчас ей это неинтересно. Она глядела в окно на автомобили, которые как-то удивительно лавировали среди ниточек дождя, умудряясь оставаться сухими.
Уехали они в дождь.
Гроза прошла, и дождь повис над узким перроном, как скошенный гребень.
Поезд был уставшим и потным. Был июнь. Было тепло. И в вечере висел дождь, натянутый между фонарными столбами.
АНЕКДОТ XII
Письмо с эпиграфом. Раскаленный воздух по вечерам над ресторанами. Болезнь. Проект письма. XI-ая заповедь Евгении Иоаникиевны. О любви, простуженной на холоде. О дочери и о неуловимом. О вновь завывших химерах Собора Богоматери.
В Руане светало. Ветер смахнул дождь. Хлопьями падал туман. Совсем рядом плавало сочное море. Потом вспыхнуло гладкое солнце. И растаяло на голых головах булыжников.
Это был предутренний час, когда великий писатель кончил последнюю фразу "Сентименталь-ного воспитания" и, откинувшись на спинку кресла, тихо, как цитату из своего романа, сказал:
- Всегда пишешь не те книги, какие хочешь.
Даже не читаешь, какие хочешь. Все делаешь не так, как хочешь. Флобер хотел быть просто эстетом, но в 30-40-х годах нынешнего века он оказался разрушителем и реалистом, а его друга Д'Орвильи начинают забывать. Вероятно, Марианна тоже стала бы разрушительницей, но я был слишком нетерпелив и злоупотреблял радостью Пигмалиона.
Метаморфозы.
Эта часть романа начинается именно так: "Это было в тягостные июньские дни девятьсот сорок первого лета; в пору превращения дождей из белых туманов и опрометчивых колебаний термометра, в пору, когда Симонов, Алигер и Долматовский становились такими же древне-русскими безнадежностями, как праздная попытка переписать заново стихи поэтов допушкинской эпохи; в то тягостное время, когда уставшие школьницы и студенты сдают последние экзамены, уже утратив сладость предвкушения грядущего бездельного лета, в пору тягостной диктатуры пролетариата..."
Ночью я писал Марианне. Это было новое, до этих пор почти незнакомое ощущение. Потому что это письмо было одним из очень немногих писем, которые я когда-либо писал Марианне. До этого мне некуда было писать. Я задумал целую серию. На конверте я нарисовал маленькую единицу.
Мне было очень тяжело. Я впервые расставался с Марианной. Еще недавно я не знал ее вовсе. Теперь Марианна уехала. По-моему, это преждевременно. Кроме того, сама, добровольно уехала. Как будто даже отдыхать.
Письмо получалось громоздкое и сложное, как пьеса к концу четвертого акта. Эпиграф был такой:
...Взгляни на меня.
Я твое несчастье.
Я обрекаю тебя на муку.
неслыханной соловьиной страсти...
Эпиграфа я испугался. Но оставил. Письма не выходило. Тогда я подумал и решил переделать его в пародию на европейскую литературу, и главным образом на Шлегелевскую "Люцинду", плохо понимая, зачем мне это нужно.
Шел дождь. Наверное бы пошел снег, если бы это не был конец июня. Было холодно. Было темно. И был ветер. Я надвинул шляпу на лоб. По блестящей полированной поверхности макинто-ша текли лужи. В них отражались автомобильные фары. Плащ был кинематографичен и блестящ, как великосветское общество с шампанским.
Но письма не выходило.
Про кинематографический плащ, похожий на сервировку великосветского ужина, вполне можно было написать в письме.
Но я не писал.
Я вернулся домой и долго курил. Потом читал Селина. Потом лег. Были сны. Потом я заснул. Сны были многоверстные, громоздкие, огромные и, похожие на шкаф, который выносят из пустой квартиры. Толкаясь, они толпились под одеялом и мешали спать, чужие, как прохожие, похожие друг на друга. В одном был какой-то сложный сюжет. Какой, я забыл. Потом снились рифмы. Забыл какие.
Утро было удивительно похожее на вечер. На тот, который я видел накануне. Серый узкий дождь сушился, свешиваясь между фонарными столбами, и за ним был покрасневший, набухший фонарь. Если бы я сам не видел ночи, можно было бы подумать, что ее вовсе не было. Но это неправда. Она была. Я не мог написать письма. Это совершенно ясно. Это оно лежит, со вставками и вычеркнутыми строками, поломанное и скомканное, как сияющий плащ, или как остатки велико-светского ужина.
Тверская растворялась в тумане, как мазок акварелью по влажной бумаге. В конце улицы, прямо на дороге, все время пересекаемой автомобилями, лежало тихое зеленоватое облако. Авто-мобили подпрыгивали и зарывались в круглые бугорки тумана. Где-то, кромсая, рванулись и взвизгнули сразу несколько трамваев и молодая женщина. Повесился мужчина в возрасте 27 лет.
Толстая, черная машина вдруг кругло затормозила и упруго припала к асфальту.
Репродукторы расстреливали автомобили.
Гравий из репродуктора легко пробивал воздух и забивался в рот и за ворот.
Автомобили неожиданно круто тормозили и удивленно приседали на задние колеса.
Глубокие горсти репродукторов слегка пошатывало. Слова и еще не отлетевшее от них дыха-ние просыпались во все стороны. Они сыпались на крыши и на тротуар. Некоторые закатывались под ноги, под дома и автомобили и пропадали.
Потом вдруг зажегся фонарь. Несколько секунд бессмысленно погорел. Потом мигнул и поспешно погас.
Дома покачивало. Сорвалась какая-то рама и билась об стену, звонко вырываясь из рук испуганной девушки.
Тверская громоздилась говором.
Откуда-то появлялись новые люди и автомобили, становились выпуклыми и круглыми, этим выдавая свою довоенную некомпетентность.
Говор большими кульками с крупной крупой переходил из рук в руки. В него заглядывали, переспрашивали, с тем, чтобы тотчас же, забывая опять и сбиваясь в тщетных высчитываниях, угадать название, количество или время.
Выпорхнуло, помахивая, похожее на тень уже позабытого, непривычного слова. Оно оказа-лось солоноватым на вкус и было похоже на шепот. И на летучую мышь.
В квартире уже знали. Мамы не было. Через несколько секунд, задыхаясь, она выпала из двери и у папы в руках разбилась в истерике.
Я подошел к письменному столу и, не думая, не высчитывая и не угадывая, торопливо запечатал обрывки недописанного ночью письма с нашим довоенным, великосветским ужином.
Марианны не было. Я сильно нервничал, перечитывая надписи на подаренных ею книгах. Сколько хороших, но уже очень давно запрещенных слов. И все трогательные.
Цезарь Георгиевич привез мне письмо.
Я удивленно читал античные, еще довоенные слова.
"Милый каприза! Если бы я знала, что Вы где-нибудь совсем рядом, то была бы вполне счастлива.
Мы с Никой чудесно ехали в пустом поезде, радовались, как дурочки, каждому деревцу, скакали на Кукушку и злились на начинающийся дождь.
Деревня наша хорошая.
В комнате у нас висит много очень красивых картин. На них нарисованы лошади и коровы, и другие разные люди. Кремль написан в манере Моне, поры Руанских соборов. Всем. Нам. Очень. Скучно.
Вечер мы пели разные песни. В этой деревне chevalier - называется странным русским словом "парень". Эти самые "парень" норовят шлепнуть здоровенной ручищей между лопаток какую нибудь из местных наяд. Восхищенным наядам это тоже страшно нравится. По всей деревне вечером несутся дикие вопли, птичьи перья, лошадиное ржание и бешеные собаки. Аня поет романс: "Уверяю вас, что русской бабе необходим писатель Бабель". Хорошо бы написать лирическую книгу под титлой "Вечерние взвизги".
Я все время, каждую секунду с Вами, самый хороший и любимый из всех каприз! Я Вас в каждой строчке читаю, а мама все время что-нибудь говорит про вас. А Ника говорит, что у вас череп убийцы. А я злюсь. Господи. Да какой же вы чудный!
А я что придумала!.. Угадайте-ка. Вот. Фамилию придумала. Аксель Бант. Подумайте только! Норвежец. Толстый. Рыжеватый, со светлыми пушистыми бровями и ресницами. Литературовед, конечно. Доктор Аксель Бант. Лекции о древнегерманском эпосе доктора Аксель Банта. Ну, прав-да ведь хорошо! Похвалите меня. Ну, пожалуйста. Знаете, я тишайшая, я простая. "Подорожник". "Белая стая"...
Вот и все о наших делах, дорогой. Перед Цапочкиным отъездом напишу еще. Все Вас привет-ствуют. Я очень люблю вас, очень целую и очень кусаю.
Мар-на на Франкфурте.
Бейте Аню".
На последней странице карандашом было быстро написано:
- Дорогой, дорогой мой! Боже, война... а я не с Вами. Вы, наверное, уже никуда не поедете. И я не с Вами! Как Вы? Господи, наверное вы заболели... Мы истерически ловим все радиосооб-щения. Ради бога берегите себя! Целую Вас. Очень, очень крепко. Больно без Вас, родной. Твоя М.
День вывалился из суток.
Две ночи прижались друг к другу.
Довоенная ночь была розовой и пахла женскими духами.
Первая военная ночь была Незнакомкой.
Она разрослась, как широкое, полное листьев дерево, и закрыло своим легким и шумным телом наши книги, картины и афишы.
- Человечье мясо - Аркадий Белинков - Русская классическая проза
- Рассказы - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза
- Последний суд - Вадим Шефнер - Русская классическая проза
- Вечера на хуторе близ Диканьки - Николай Гоголь - Русская классическая проза