во всех отраслях знаний людей замечательных, превосходный фронт, но – только и всего, ибо войска по-прежнему нет. (Более ошибочного предсказания никогда не бывало, ибо ни в какое время французская книга, французский роман не расходились в таком числе экземпляров, как спустя всего несколько лет. Впрочем, как будет видно в следующих частях нашего дневника, философы словно обладают способностью делать неисполняющиеся предсказания.) Одним словом, все та же история: Париж и провинция…
14 марта, суббота. Обед в ресторане Маньи. Сегодня с нами снова обедал Тэн со своим убегающим взором, со своей легкой, образной речью, уснащенной историческими и научными сведениями, со своим слегка тщедушным изяществом – одним словом, с той внешностью светского человека, которая пристает к молодым учителям, занимавшимся воспитанием детей в знатных домах.
Он беседует об отсутствии умственного движения в нашей провинции в сравнении с литературными кружками английских графств и немецких городов; о полнокровии все всасывающего, все привлекающего, всесильного Парижа; о будущем Франции, которая при таких условиях должна дойти до кровоизлияния в мозг.
– Париж производит на меня впечатление Александрии в последний период ее существования, – говорит Тэн. – Правда, у ее ног лежала долина Нила, но это была уже мертвая долина.
По поводу похвалы Англии, вновь высказанной Тэном, я слышу, как Сент-Бёв говорит, что ему противно быть французом.
– Но быть парижанином не значит быть французом, это значит лишь быть парижанином!
– Но все-таки вы француз, то есть вы бессильны, вы – ничто. Это страна, где на каждом шагу полицейские… Мне хотелось бы быть англичанином. Англичанин хоть что-нибудь из себя представляет. Впрочем, во мне есть немного этой крови. Я из Булони, вы знаете? Бабка моя была англичанка!
Но вот начинаются бесконечные прения о религии, прения, порожденные брожением здорового и разгоряченного пищеварения. И вот Тэн уже толкует о преимуществах и удобствах протестантской религии для умов развитых, благодаря широте ее учения, благодаря тому толкованию, которое каждый, смотря по своим наклонностям, может вложить в свою веру.
– В сущности, – заканчивает он, – все это – дело чувства. Я убежден, что натуры музыкальные более привержены протестантизму, а натуры, склонные к изобразительному искусству, – католицизму.
11 мая. Наш день у Маньи. Мы в полном сборе. У нас двое новеньких: Теофиль Готье и Огюст Нефцер – известный журналист, сотрудник и редактор многих изданий.
Разговор касается Бальзака и останавливается на нем. Сент-Бёв нападает на великого романиста:
– Бальзак не правдив, это человек гениальный, если хотите, но он чудовище!
– Да мы все чудовища, – откликается Готье.
– Тогда кто же еще рисует наше время? Где описано наше общество? В какой книге, если не у Бальзака?..
– Всё фантазия, всё выдумки! – восклицает раздраженный Сент-Бёв.
– Боже мой, – замечает Ренан, который сидит рядом со мной, – я нахожу даже госпожу Жорж Санд гораздо более правдивой, чем Бальзак.
– Не может быть!
– Да, да, у нее страсти общие.
– Да и что за слог у Бальзака! – подхватывает Сент-Бёв. – Как будто скрученный, витой, как канат.
– Господа, – продолжает свое Ренан, – госпожу Жорж Санд будут читать и через триста лет.
– Как бы не так! Ее забудут, как уже забыли госпожу де Жанлис.
– Бальзак уже порядочно устарел, – рискует вставить свое Сен-Виктор, – да и очень сложен.
– А его Юло д'Эрви?! Это человечно! Это прекрасно! – почти кричит Нефцер.
– Прекрасное – просто, – продолжает Сен-Виктор. – Нет ничего более прекрасного, чем чувства Гомера. Это останется вечно юным. Ведь Андромаха интереснее госпожи Марнеф![43]
– Не для меня! – откликается Эдмон.
– Как не для вас? Гомер…
– Ваш Гомер рисует лишь картину физических страданий, – говорит Готье. – Описывать нравственные страдания куда труднее. И хотите, чтобы я вам сказал всё? Распоследний психологический роман волнует меня больше, чем весь ваш Гомер… Да, я охотнее читаю «Адольфа»[44], чем «Илиаду».
– Хоть из окна бросайся после таких речей! – уже ревет Сен-Виктор.
Попрали его божество, оплевали его святыню. Он кричит, он топает ногами. Он покраснел, точно дали пощечину его отцу.
Общий сумбур, во время которого Сент-Бёв набожно крестится и шепчет:
– Но, господа, неужели и собака, собака Уллиса…
А я говорю Ренану, сидящему по соседству:
– Можно спорить о папе, ругать что угодно… Но Гомера!.. Странное дело – религия в литературе!
Наконец все утихают. Сен-Виктор пожимает руку Эдмону, и обед продолжается.
Но вот Ренан принимается нас уверять, что старается очистить свою книгу от газетного языка, писать настоящим языком XVII века, языком, окончательно установившимся и приспособленным к выражению всех чувств.
– Напрасно, вы этого не достигнете, – быстро возражает Готье. – Я вам покажу в ваших книгах четыреста слов, не существовавших в XVII веке. У вас новые мысли, не так ли? Ну так новым мыслям нужны и новые слова. А Сен-Симон, разве он писал языком своего времени? А госпожа де Севинье?
И громкое слово Готье поглощает все возражения. Он продолжает:
– Да, может быть, им и достаточно было своих слов – для того времени, пожалуй. Они ничего не знали: немного латыни и никакого понятия о греческом. Ни слова об искусстве. Ни слова истории! Ни слова археологии! Не они ли назвали Рафаэля Миньяром своего века?! Не пересказать вам словами XVII века даже ту статью, которую я во вторник напишу о Бодри![45] Язык Мольера? Да нет ничего более отвратительного! Его стихи – сплошной насморк… А кто еще? Может быть, Расин? У него есть всего два прекрасных стиха, только два!..
7 июня. После очередного горячего спора у Маньи я выхожу с сердцем, стучащим в груди, с пересохшим горлом и языком. И прихожу, наконец, к следующему убеждению: всякий политический спор сводится к одному – я лучше вас! А всякий литературный – у меня больше вкуса, чем у вас! Всякий художественный – я лучше вас вижу! Всякий музыкальный – у меня слух лучше вашего! А ведь, однако, ужасно, что при каждом споре мы двое остаемся особняком, у нас нет последователей. Может быть, поэтому нас и двое, может быть, поэтому Бог и сотворил нас такими.
24 июля, Гретц близ Фонтенбло.
Мы здесь в деревенской гостинице для художников, по 3 франка 50 су в день; живем в комнатах, выбеленных известью, спим на перинах, пьем здешнее вино, едим яичницу.
Товарищи наши – один из братьев Палицци и молодой вельможа из Сент-Омер, занимающийся живописью любительски.
29 июля. Здесь с каждым днем возрастает в нас дурацкая веселость, при которой как будто радуются все органы и все ощущения. Чувствуешь солнце внутри себя, и в саду, под сенью яблонь, лежа на соломе, испытываешь сладкое и счастливое