Может!
Но все-таки что-то нужно было сделать для Николы. Что же?
Я поднял Николу, положил удобнее. Под голову нагреб мха.
Согнал рыжего муравья, щупавшего сомкнувшиеся его веки своими беспокойными усиками.
Потом сел рядом. Сидел и все смотрел на Николу. Но теперь я не узнавал его. Исчез блеск жизни, смех, слова, все то, что одевает лицо человека.
Оно было голое.
И только сейчас я увидел спокойную строгую красоту Николы.
Он был необычайно, потрясающе хорош собой. Прекрасный, невысокий лоб с двумя буграми. Изящной формы небольшое ухо. Прямой нос. Красиво вылепленные губы.
Я думал о том, какое, наверное, было счастье женщинам любить и ласкать это удивительное лицо.
Как они страдали, теряя Николу...
Но уже резко чужое проступило в его лице — смерть!
Впервые я увидел, ощутил, почувствовал смерть так близко.
Рядом!
Губы мои задрожали, задергались, горло сжалось. Тогда я осторожно прикрыл лицо Николы своей кепкой и пошел к тем, двум...
По ним уже ползали, шевеля усиками, серые жучки, похожие на чешуйки осыпавшейся коры. По разорванному закрасневшемуся воротнику белой рубахи старца мерял зеленый мягкий червячок, тянул за собой блестящую ниточку. Я осторожно снял его и посадил на какую-то травинку.
Потом долго стоял и смотрел.
И медленно постигал, как это страшно — убить человека!
Самому.
И тогда, в соборной тишине болотного леса, в его вечном молчании, я понял, как безнадежно мое положение.
Какое право они имели стрелять в Николу и заставить меня убить их? Они, они сделали меня человекоубийцей.
— У, сволочи! — закричал я. — Гады ползучие!.. Мерзавцы!
Отчаянье охватывало меня и, наконец, сжало сердце. Уж лучше бы убили не Николу, а меня.
Пиная ногами мох, я забросал трупы и быстро пошел назад, к Николе... к телу Николы...
...Пришла ночь. Творилось что-то неладное.
Словно холодная вода побежала под рубашкой. Ощутил, понял — сейчас я один, совсем один, над Николой — среди ночных, гниющих болот. И те, двое, лежащие в ночи, которых я... Да там ли они?
Нет, не буду думать об этом, не буду!
Уйти отсюда.
Вдруг шаги, со всех сторон, тихие, вкрадчивые...
Крадутся! Ко мне!
Я хочу вскочить и не могу. Я — окостенел. Меня окружает чернота, густая и вязкая, как трясина. В ней шевелящиеся, извивающиеся, смутные фигуры... Они ближе... ближе... Вот хлынули, покатились, понеслись на меня... Исчезли.
Но они не ушли, они — вокруг.
— Значит, человек может убить человека? — спрашивает меня голос.
Это Никола.
— Я защищался... По праву защиты. Зачем они убили тебя, — объясняю я.
Почто делаешься главою, будучи ногою? — бормочет старец.
Голоса окружают меня. Сначала они шепчут. Потом усиливаются, становятся все громче, громче...
Грозовыми перекатами несутся они среди сосен:
— Кровь на руках!
Я вскакиваю, бегу... Вот черная вода с плавающими в ней звездами. Как блестки жира.
Я быстро опускаю руки в ее черный блеск.
Шум стихает. Они за спиной, рядом.
Смотрят.
— Во грехах родились, во грехах скончаемся, — склоняясь ко мне, бормочет старец. Я чувствую, как его борода щекочет шею.
Я мою, мою, мою свои проклятые руки...
На следующий день приплыли на лодке кузнец и двое ходоков. Они нашли меня на берегу. Говорят, я сидел и тер руки пучком осоки. И говорил ворчливо:
— Мыло бы сюда.
Сам этого не помню.
Ничего не помню, даже как меня тащили через болото, по неясной болотной тропе...
18
Открыв глаза, я увидел Копалева. Но смутно, черным шевелящимся силуэтом.
Меня ослепил жаркий свет. Сильно ломило голову и словно стягивало ее узеньким обручем — железным, тугим.
Но глаза привыкли к свету, и я увидел все ясно, четко.
Копалев сидел рядом на скамейке, руку свою держал на моей. Смотрел на меня. Сам старенький, в латаном кителе, лицо маленькое, коричневое, жалостно сморщено.
Вид нездоровый, нижняя губа обметана простудной сыпью.
Я сел на кровати, свесил ноги.
Осмотрелся — чистая изба, дожелта выскобленный пол.
Постель белая, пахнущая свежестью. На руках бинты.
В раскрытых окнах шевеленье и всплески белых занавесок.
Радостное сверканье. На полу — солнечный вензель. Посредине его — симпатичный белый котик удивительной чистоты. Моет голову — сначала долго лижет лапку с розовыми подушечками, а потом трет себя за ушами, и снова лижет, и снова трет...
Тишина, покой, мир.
— Вот ты и вернулся, — говорит Иван Андреевич, робко поглаживая мою руку. Поразмыслив, добавляет: — Если тяжело, то молчи... Я уже знаю. Парменов разъяснил. Кузнец. Интересный, между прочим, человек. Но главное — ты здесь. Вернулся.
— Я-то вернулся, — прошептал я. — Я-то вернулся. А вот... вот... вот... — И разрыдался...
— Реакция, — произнес кто-то ученое всеобъясняющее слово, и все ушли. Дверь, заскрипев, притворилась за ними. В избе остались я и белый котик. Он запрыгнул на подоконник и ловил занавеску.
Я уткнулся в подушку — рыданья жгли, душили меня... Я оплакивал Николу, себя, всех-всех...
Вся ненужная, лишняя жестокость мира обрушилась на меня. Во всем я ощущал смерть, видел ее быстрые следы...
Наивное, чистое восприятие мира ушло от меня навсегда.
Я стал другим.
Копалев вызвал по рации самолет и отправил меня в город. Винт завертелся, кромсая воздух и мошкару. На взлете самолет задел своим шасси сунувшегося глупого щенка, и я мельком увидел внизу бьющийся рыжий комочек. Это укололо в грудь, сжало виски жесткими пальцами.
Жизнь моя теперь состоит, как грецкий орех, из двух половинок.
Работаю, учусь, ем, сплю, но внутренне, подспудно, в мыслях и снах, я все еще бреду по северным болотам.
Так пришел и ушел самый тяжелый день в моей жизни, мой грозовой день, так уходит все плохое (и хорошее — тоже). Медленно, сочась по капле, но уходит.
Жизнь — всегда жизнь. Она не только в радости, но и в горе. Несчастья крепко взнуздывают человека, поднимают его.
К тому же все налаживается и жизнь восстанавливается, как разрушенный дом, как разбомбленный город.
Придумываешь новый план, помня минувшие ошибки, и опять кладешь кирпич к кирпичу. Кладешь уцелевшие в развале, кладешь их половинки и даже самые малые кусочки.
Все нужно, все идет в ход.
И хотя каждая трещина кричит о случившемся, новое здание выходит значительнее и крепче, на долгие годы стояния. Можно жить дальше. И только временами, когда, вглядываясь, крутишь винты теодолита, слышатся отравленные слова: «Яко тень проходит живот наш, яко листвия осыпаются дни человеческие»...
Примечания
1
Компас