Так вот и оказываются не слишком убедительными ЭТИ аргументы против моего утверждения. Они основаны на том, что понятия «мысль», «думать», «понимать» страшно расширяются.
Человек говорит «мысль», а имеет в виду «чувство», «переживание», «впечатление», «побуждение». И предмет спора расплывается. Незачем доказывать, что «чувства» мы нередко выражаем без всяких слов, ну, скажем, при помощи музыки. Мы не столько «понимаем» их, сколько «заражаемся» ими.
А так как, выражая и наши мысли, мы обыкновенно окрашиваем их своими чувствами, бессловесное и словесное смешивается, и отделить их одно от другого не так-то легко.
Близко к этому «аргументу» стоит другой. Мне пишут: «Как же вы так нераздельно связываете слово и мысль, когда существует, например, живопись, которая любую мысль может передавать без всяких слов?».
В этом возражении тоже есть секрет, который «возражатели» упускают из вида. Когда мы говорим о мысли, которую выражает, скажем для примера, картина И. Левитана «Вечерний звон», мы по-настоящему имеем в виду целый сложный клубок впечатлений, настроений, образов и мыслей, которые созерцание этого чудесного полотна в нас вызывает. А вовсе не обязательно те мысли, которые проходили в голове художника, когда он свою картину писал.
Достаточно постоять в Третьяковской галерее в Москве перед этим холстом и послушать, что говорят люди, им любующиеся, чтобы убедиться, что каждый видит в нем «свое», переживает прелесть изображенного по-своему. Тот, кто бывал в Плесе на Волге, вспоминает свои впечатления от виденного там, ищет сходства. Любитель природы восхищается, как удивительно переданы цвета, оттенки, чуть ли не звуки и запахи теплого летнего вечера на воде. Людям постарше и на самом деле начинает слышаться влажный и задумчивый вечерний Церковный благовест. Но очень вероятно, что это впечатление возникает не столько под воздействием того, что на картине написано, сколько в связи с тем, что под ней подписано. А подписано там два слова: «Вечерний звон».
Вечерний звон, вечерний звон!Как много дум наводит он… –
говорится в очень известном стихотворении поэта XIX века И. Козлова. И спросите вы хоть у сотни людей, прочитавших это стихотворение, о чем оно говорит, и все сто ответят: «Ну, прежде всего о вечернем звоне… Всякие мысли, связанные с воспоминаниями о церковном вечернем звоне». Совершенно невероятно, чтобы кто-либо подумал, что в этом стихотворении описывается закат, или вечер на реке, или тихая обитель. А созерцая левитановскую картину, можно назвать ее любым из этих имен, и опровергнуть ваше восприятие будет невозможно.
Вот почему, говоря о мысли того или иного произведения живописи, музыки, скульптуры, мы вкладываем в это слово совершенно иной смысл, чем говоря о мысли, воплощенной в слове. В картине нет главного для человеческой мысли – понятий. Есть образы. В музыке – тоже. А я в моей книге рассуждаю только о мысли, построенной на понятиях. О мысли чисто человеческой. О мысли, поддающейся логическому анализу. И вот такая мысль невозможна без слова, потому что именно слово организует, закрепляет, образует в нашем мозгу понятие.
Третье возражение встретилось мне впервые недавно, но оно стоит того, чтобы его здесь разобрать.
«Вы неправы! – написал мне один студент. – И вот почему. В мире – множество, да нет, не множество, а бесконечное число всевозможных вещей. Предметов, явлений, действий, состояний. По вашему мнению, мы не можем „думать“ о них, если не знаем их названий – слов? Но ведь слов во всех языках, в том числе и в русском, не бесчисленное множество. И все-таки мы преспокойно можем „представить себе“ любую вещь, а значит, и „подумать о ней“. Как же? Выходит, что – без слова? Ведь на каждую „вещь“ мира не приходится по одному слову в языке…»
Аргумент выглядит убийственным. Что же я написал в ответ моему критику?
Я написал ему вот что.
«Замечали ли вы, что к бесконечному множеству существующих вокруг нас „вещей“ мы, люди, относимся совершенно неодинаково. Есть такие, которые нам по тем или другим причинам „существенны“. Мы их непрерывно видим, всегда „замечаем“. А рядом кишит муравейник других вещей, не представляющих для человека (а иногда и для человечества) ни малейшего интереса, никакой ценности. Люди смотрят на эти вещи, но не видят их.
Пример? Пожалуйста. Горожанин приехал на дачу. Перед избой, где он поселился – лужайка. Спросите его, что растет на ней, он скажет: «трава». И будет прав.
Спросив о том же у хозяина дома, колхозника, вы получите другой ответ: «На горушке – клеверишко есть, тимофеевки немного… А к речке – всякая дурь: белоус, осока… Ну, копны две сена станет».
Хозяин тоже будет прав. По-своему.
Но стоит к дачнику приехать в гости другу-ботанику, он поднимет приятеля на смех. «Как – трава? Что значит – „трава“? Да тут на каждом квадратном полуметре – целый ботанический сад! Вот, верно, клевер; притом – красный. А вот – белый клевер. Вот, пожалуйста, три вида лютиковых. Да, тимофеевка, но и ёжа есть, и лисохвост есть… Тут, где посырее, тень, – звездчатка, она же – мокрица. И – манжетка… И мята. А около куста – валерьяна…»
У первого на всю луговину нашлось одно слово; второй сумел назвать своих зеленых друзей и врагов. А третий – специалист – засыпал вас словами-названиями… И все травы оказались названными; каждая – по-особенному.
В 1894 году мир знал два вида лучей: световые и тепловые. В 1895 году Вильгельм Конрад Рентген открыл новые лучи, невидимые, нетеплоносные, но проникающие через непрозрачные тела. Понятно, что для этих таинственных лучей у человечества не существовало слова-названия: их же никто не знал, не видел, не ощущал.
Рентгену надо было сообщить о своем открытии миру. И первое, что он сделал, он придумал для своих лучей слово. Он назвал их «x–лучами» (мы теперь зовем их «рентгеновскими»).
За следующие два года он опубликовал о них три важных сообщения. Его лучи стали всемирной сенсацией. О них говорили повсюду. А как можно было бы о них «говорить», если бы Рентген не создал называющего их слова? При этом он создал его не «из ничего». Слово «лучи» было давно в ходу. Слово «икс» у математиков значит «неизвестное», Название для нового предмета, новое слово было образовано из двух старых слов, из их сочетания.
И ведь если в человеческих языках живут сотни тысяч, может быть, даже миллионы («всего только миллионы»!) слов, то число возможных сочетаний из них – по два, по три, по пять – немыслимо выразить никакой доступной воображению величиной. Ими может быть назван любой вновь открытый в мире предмет, любое ставшее интересным людям явление, любое понадобившееся им понятие.
Миллионы лет жила в Индийском океане странная двоякодышащая рыба, пережиток давно ушедших веков. Европейцы ее ни разу не видели и, естественно, никак не называли. У нее не было имени на языке белых людей.
Но вот она случайно попалась на глаза ученой женщине-ихтиологу. По всему свету прокатилось известие о рыбе-диковинке, о рыбе-сверхветеране. И тотчас же родилось новое слово: в честь открывшей чудо молодой ученой, мисс Ля́тимер, она теперь зовется «лятиме́рией». Каждый год на земле открывают сотни и тысячи новых видов животных и растений. Ни один из них не остается без слова-имени. Человечество достигнет других планет, найдет там иную флору и фауну. И каждый тамошний зверь, каждая травка получат свое имя.
Нет ничего более причудливо-разнообразного, нежели формы плавающих в небе облаков. Недаром писатель Тригорин в пьесе А. Чехова «Чайка», сетуя на хлопотливость своего ремесла, жалуется: «Вижу вот облако, похожее на рояль. Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в рассказе, что плыло облако, похожее на рояль…»
Тысячелетия люди не интересовались очертаниями облаков. Не было и слов для их обозначения. Но вот метеорологи заметили, что некоторые виды облаков предвещают перемену погоды, и сейчас мы уже различаем «кумули» – «кучевые», «цирри» – «перистые», «страти» – «слоистые», «нимби» – «дождевые»… И стоит людям заметить, что особое значение для чего-либо имеют «роялевидные» или «верблюдообразные» облака, и для них будут созданы обозначающие их слова-названия.
Ну, теперь, я думаю, я убедил вас? Что же касается до еще одного возражения, до тех читателей, которые указывают на «думающих» кошек и собак, муравьев и попугаев, слонов и амеб, то об этом я много говорю в главе «Человек и животное» и тут не буду предварять самого себя.
Скажу только: те, кто говорят о «мышлении» животных, подразумевают под этим словом не то, что, употребляя его, имею в виду я. Потому что я говорю всегда только об одном виде «мышления» – человеческом. Называю мышлением не все то, что может содержаться в сознании и человека и зверя, а только то, что воплощается в понятия и умозаключения людей.