Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В январе 1925 года автор «Белой гвардии» начинает новую жизнь: «театральная рука», подыгрывавшая и сопровождавшая прозаическую мелодию, начинает вести основную тему. В фельетонной работе все чаще и чаще случаются перерывы, иногда по три-четыре месяца. 3 августа 1926 года появится последний гудковский фельетон Булгакова. Он называется «Колесо судьбы». Через два месяца и два дня, 5 октября 1926 года, колесо писательской судьбы Булгакова действительно повернется: он станет автором Художественного театра. Пьяные паровозы и библифетчики, говорящие собаки и прорицательницы, фельдшера-садисты и банщики со станции Ржев II перестанут сниться по ночам. Наступит очередь «театральных снов».
«Странные сближения»
У Л. Толстого есть излюбленный прием эпического повествования, который позволял одновременно вести и развертывать разные линии сюжета, сопоставлять их в неожиданном пересечении. Помните? «В то время как у Ростовых танцевали, с графом Безуховым случился шестой уже удар».
В то время как…
Введем в книгу ее второго героя, Московский Художественный театр, и попробуем сопоставлением двух синхронных биографических вертикалей — театра и его автора — прочертить их путь друг к другу. Постараемся увидеть закономерность «странных сближений», которыми полна и на которых держится история искусства.
Начнем с октября 1917 года, с тех дней, которые открывают счет новой жизни и для земского врача Булгакова и для великого русского театра.
В то время как Булгаков с конца сентября 1917 года по февраль 1918 года служит врачом в Вяземской городской больнице, а в феврале на полтора года попадает в воронку киевских переворотов, в Художественном театре идет сложный процесс перестройки понятий, быта, уклада привычной жизни. 26 октября, «вследствие политических событий», театр вынужден был спектакли прекратить. «О спектаклях и репетициях никому и в голову не приходит, все говорят о том, что и как пережили», — записывает в дневник В. В. Лужский. 3 ноября в Дневнике дежурств членов Товарищества театра появляется запись Вл. И. Немировича-Данченко: «12 ч. дня. Угол Б. Никитской и Скарятинского — самая гуща. Стрельба по Б. Никитской, М. Никитской и Скарятинскому. Обстрел из тяжелых орудий Кудринской площади. Все здоровы и целы». Здесь же запись О. Л. Книппер-Чеховой: «Жива, была 3 ноября».
В эти дни Художественный театр кипит внутренними спорами: одни видят в том, что произошло, только «варварство», разрушение памятников старины и русской культуры, предлагают заявить «решительный протест». Другие предлагают «полнейшее отмежевание всех деятелей искусства от всякого вмешательства в политику». Собрание членов Товарищества, обсуждавшее этот вопрос, склонилось к идее Станиславского: «… непоколебимость Художественного театра в стремлении его давать спектакли для широких кругов демократии, непоколебимость, невзирая ни на какие политические перевороты».
Однако «не взирать» было невозможно.
Проходит первый послереволюционный месяц, открываются двери театров. На сцене МХТ вновь Чехов, Островский, Грибоедов, «Синяя птица» и «Село Степанчиково». Театр играет и верит в то, что надо сохранить непрерывность культурной традиции. Через несколько лет в «Однодневной газете Комитета академических театров» Станиславский напишет: «Театр — не роскошь в народной жизни, но насущная необходимость. Не то, без чего можно и обойтись, но то, что непреложно нужно великому народу… Нельзя на время отложить театральное искусство, повесить замки на его мастерскую, приостановить его бытие. Искусство не может заснуть, чтобы потом по нашему хотению проснуться. Оно может лишь заснуть навсегда, умереть. Раз остановленное — оно погибнет… Если и воскреснет, то разве через столетия. Гибель же искусства — национальное бедствие» 7.
Эти слова он мог написать и в 1917 году.
Меняется жизнь Станиславского. В то время как в Киеве бежавшие сидят в кофейнях, морем льется вино — «продукт германского товарообмена», открываются десятки маленьких кабаре и театриков, в которых доживает искусство старой России, в Москве устанавливается строжайший режим военного коммунизма. Изменения в истории видны и через изменения в быту. Меняется уклад дома Станиславского в Каретном ряду. Собственно говоря, дома как такового уже нет: часть комнат сдается внаем, часть — становится репетиционными помещениями для студийцев, на которых у Станиславского вся надежда. Никаких новых работ театр не затевает, отдавая свою сцену студийным спектаклям. Осенью 1918 года тихо и скромно проходит двадцатилетний юбилей. В качестве ценного подарка Станиславскому и Немировичу-Данченко подносят по белому хлебу. В апреле 1919 года Константин Сергеевич сообщает своей старой знакомой Л. Я. Гуревич: «Моя жизнь совершенно изменилась. Я стал пролетарием и еще не нуждаюсь, так как халтурю (это значит — играю на стороне) почти во все свободные от театра дни». Слово «халтура», столь неожиданное в лексиконе Станиславского, входит в актерский жаргон и станет для режиссера едва ли не самым омерзительным понятием.
…31 декабря 1917 года растерянный земский врач Булгаков пишет своей сестре: «Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть. Я видел, как толпы бьют стекла в поездах. ‹…› Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве. Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке… Идет Новый год…»
В тот же предновогодний день, одержимые сходным чувством растерянности перед событиями, высший смысл которых тогда еще не все сознавали, в Художественном театре проводят собрание Товарищества. Обсуждается проект реорганизации дела, и Станиславский впервые предлагает идею, которая на протяжении нескольких лет, вплоть до отъезда на зарубежные гастроли в 1922 году, станет его idee fixe в отношении будущего МХАТ. Он предлагает все постановки театра осуществлять только в студиях и студийным порядком и все лучшее, что родится там, переносить на сцену метрополии. Таким образом, Художественный театр фактически перестает существовать в своей прежней основе. Эта ошеломляющая идея питалась острейшим желанием обновления, которое владело тогда Станиславским. Насколько она была неожиданной, свидетельствует оценка В. Ф. Грибунина. В письме к Немировичу-Данченко, который этой идеи тоже не принимал, актер оценит предложение «нашего большевика К. С.» как разрушительное и уничтожающее 8.
Дело было, конечно, не в большевизме К. С. Просто иначе режиссер не представлял себе развитие созданного им театра, его творческое движение, его место в новой России как собирателя и хранителя русского искусства.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});