– Она ведьма, дочь-то твоя? – успокоившись, на всякий случай всё же спросил Осташа.
– Не-ет, какая там ведьма, глупая совсем. – Шакула покачал головой. – И не дочь мне она. Я её у настоящей ведьмы отнял.
– Это как? – заинтересовался Осташа.
– Давно уже, десять зим назад. Я ведь из мангквла самынпатум – совиного рода. Наш род, пока был он, у Совиной горы жил, Мангквлаур по-нашему, а по-вашему – гора Подпо́ра. Я тамошние места хорошо знал. Там на Синем болоте, что среди гор висит, жила ведьма, которая яд варила. А у нас на Ёкве завелась росомаха, тулмах, всё драла, одна беда с ней. Ни стрелы, ни ловушки не помогали. Умная была, башка большая, как у тебя. Я решил приманку ей ядовитую бросить, отравить. Думаю: может, ведьма та ещё жива? Яду даст. Пошёл. Пришёл на Синее болото. Домик маленький, ведьма на полу спит. А в болоте торчит бочка, и в бочке будто скребётся кто-то и голосом человеческим плачет. Я взял да и достал бочку. А в бочке девочка, ей лет семь было. Сидит голая, связанная. У бочки все стенки дырявые. Понятно мне стало: в дырки гадюки наползут и девочку съедят, а обратно, толстые, не вылезут сквозь дырки-то. Только головы выставят и шипеть будут. Ведьма их клещами за головы вытащит и будет в горшке на огне варить. То, что получится, – яд. Я в горшок посмотрел, который в углях стоял, – там ещё на дне яду осталось с прошлого раза. Значит, ведьма кого-то уже скормила гадюкам. Она детей воровала. Я надел рукавицы, поднял горшок да ведьме на рожу и вылил. Она завыла и околела. Только на ногу себе капнул – дырку прожёг насквозь. Сейчас покажу тебе дырку…
Шакула отложил вентерь и взялся было за кожаный чулок на ноге, но Осташа замахал руками:
– Не надо мне твоей дырки!.. Тьфу, что за дрянь!..
– Ну, как хочешь, – немного даже огорчился Шакула. – Дырка большая, хорошая… Ладно, ладно, не покажу. А девочку я себе взял. Будет вместо дочки, решил. Жены-то мне не досталось. Когда молодой был, всех девок наших русские забирали. Хотели, видно, чтоб совсем мы кончились. Я думал, девчонка вырастет, мне внуков народит, учить стану… Ваш Пугач бешеный всю мою старость отравил хуже той ведьмы с Синего болота… Горе.
Шакула замолчал, глядя в землю, потом легко вздохнул и снова взялся за вентерь. Осташа знал, что за беду принёс вогулу Пугач. Вся Чусовая знала о той беде, и многие мужики ею пользовались. Осташа снова ухмыльнулся, но уже недобро. Шакула этого не видел.
– А где же Бойтэ прячется-то? – спросил Осташа, оглядываясь.
– Она не прячется. В чуме лежит. Она ж твоей болезнью болеет. Может, умрёт.
– И не жалко тебе её? – удивился Осташа.
– Как не жалко? – Шакула пожал плечами. – Жалко. Привык я, полюбил. Да что сделаю-то? Лечить не умею, а она на себя колдовать не может. Вот, жду, что будет, с тобой говорю.
– Пойдём, хоть глянем на неё, – предложил Осташа.
– Ну, пойдём.
Шакула встал и, слегка прихрамывая, повёл Осташу к чуму. В чуме был полумрак, только из прорехи дымохода на стенку из оленьей шкуры падал столб света. Почти у стены на камнях курились угли прогоревшего костра. Было дымно и жарко. На земле валялась разворошённая гора лапника, а на лапнике, раскидав руки и ноги, отвернувшись, лежала в беспамятстве Бойтэ. Она была почти нагой, от пота мокрой и блестящей. Мокрые волосы облепили голову и плечи, мокрая чёрная тряпка плотно обвивала бёдра.
– Привязал её, чтобы на угли не скатилась, – пояснил Шакула, кивая на вбитый у входа колышек. От колышка тянулся ремень, накрученный на Бойтэ поперёк живота.
Осташа стоял и жадно смотрел на голую, ничего не понимавшую девку-вогулку, которая заживо жарилась в огне его простуды. Ему немного жаль было её – наверное, куда меньше, чем Шакуле, – но жалость лизала душу где-то с самого края. Под ложечкой горячо запекло от другой мысли: вот девка, даже без рубахи, доступная, в забытьи, а значит, безответная, покорная, которая после и не вспомнит обиды… Да и вообще, обижается ли она?..
Но мысль эта была какая-то поганая, давила горло, словно сухой кус. Стыдно было бы бате признаться в такой мысли. Да что там бате – Никешке и то стыдно.
«Ладно, можно всё, да не всегда», – подумал Осташа.
– Я поживу у тебя, Шакула, – сказал он вогулу. – За постой заплачу́. Подожду, пока девка твоя оклемается. Всё ж таки жизнь мне спасла, наверное.
ЖЛУДОВКА
– Эй, парень, жлудо́вка-то где здесь живёт?
На прибрежной отмели встал шитик с четырьмя молодыми подвыпившими мужиками: по замашкам – мастеровые, а по рванью – демидовские. Тот, что спрашивал, явно прятал за нахальством смущение. Он глядел на Осташу весело, залихватски и чуть заискивающе: мол, ты же тоже мужик, всё понимаешь…
Осташа, стоя по колено в воде, сматывал на палку бре́день, сразу расправлял ячеи и выбирал из них всякий мусор и траву. Он исподлобья глянул на заводского.
– Нету её, – ответил он.
– А куда делась-то? – Мастеровой понизил голос, хитро подсказывая ответ: – Занята?..
– Умерла она весной.
Мужики в шитике замолчали, спьяну неповоротливо соображая, что же делать. Тот, что спрашивал, убрал улыбку, хмуро и оценивающе поглядел на Осташу, на багор, что торчал из Осташиной лодки, лежащей под обрывчиком берега на песья́не, и оглянулся на своих:
– Н-ну, ладно… Погребли, ребяты, обратно. Теперь будет на что у Петровича второе ведро купить.
Шитик сполз с отмели, неуклюже развернулся на реке, сплывя почти до Собачьего камня, и пополз к порожней, а потому высокой барке, что на якоре стояла у левого берега напротив устья Ёквы. Барку, видно, сплавляли от плотбища на Илимской пристани к казённым причалам Ослянки, где в только что опустевшие амбары уже привезли новые полосы откованного в Кушве железа.
Бойтэ, сидя на корточках, шуршала дресвой по стенкам котла неподалёку от Осташи, отскребала жа́гру. При словах о смерти жлудовки тонкие руки её даже не дрогнули: двигались всё так же мерно, как жерди-шатуны, которые от зубчаток водобойных колёс над вешняками прудов качали рамы с полотнищами пил на лесопильных мельницах под плотинами.
Осташа угрюмо молчал, сматывая бредень, и тогда Бойтэ спросила:
– Почто меня мёртвой назвал?
– Живая же, – буркнул Осташа. – Ничего тебе не сделается.
– Словом колдуют, не ко́бями.
– Крестись, и кобенить не будет, – зло сказал Осташа, вышел из воды, бросил свёрнутый бредень на дно шитика и сел передохнуть на ступеньку лестницы. Лесенку из берёзовых жердей сколотил Шакула и спустил с обрыва на приплёсок, чтобы ходить к воде прямо со своего двора, а не тащиться к дальней деревенской дорожке.
Под горячим ветром над берегом чуть качались дырявые космы высоких сосен. Огни прыгали по Чусовой, в огнях ныряли чайки. На гребнях скалы в ряд стояли тонкие и острые ёлки, как свечки вдоль иконостаса неба.
Бойтэ сполоснула котёл, распрямилась, держа его за ухо, и направилась к лесенке. Осташа дорогу не уступил.
Бойтэ остановилась, не глядя ему в глаза, помолчала.
– Чего тебе надо? – тихо спросила она. – Почему домой не едешь, здесь живёшь, на меня смотришь?
– Любуюсь, – с вызовом ответил Осташа, не отводя взгляда.
– Зачем меня деньги лишил? – будто не услышав, Бойтэ кивнула в сторону барки, стоявшей у противоположного берега.
– Я даже яичками пасхальными не делюсь. А деньгу за себя Шакуле уже отдал. Большу́ю. Больше ихней.
Бойтэ наконец подняла глаза и с какой-то прощающей жалостью глянула в глаза Осташе. Лицо у неё было смуглое, кошачье, треугольное, глаза – жёлто-зелёные, словно осенние, а пышные, неприбранные волосы – совсем светлые, как седые.
– Красивый ты, хороший, – сказала она. – Не буду я для тебя.
– Силой возьму, – охрипнув, предупредил Осташа.
В лесных глазах Бойтэ мелькнула давно отгоревшая боль, словно за праздничной листвой бабьего лета качнулась чёрная, уже облетевшая ветка. Грустно улыбнувшись бледными, нецелованными губами, Бойтэ котлом спихнула Осташу со ступеньки и прошла наверх. Лесенка даже не скрипнула под её лёгкими ногами, только подол рубахи с запахом сена и девичьего тела обмахнул Осташу по лицу.