Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читатель видит, что Хвостов «разобижен» тем, что в Резанове они вместе с Давыдовым встретили не менее увлеченного и бесстрашного человека, чем были сами. И далее о Резанове: «Я не могу надивиться, когда он спит! С первого дня нашей встречи я и Давыдов всегда при нем, и ни один из нас не видел его без дела. Но что удивительнее: по большей части люди в его звании бывают горды, а он совсем напротив, и мы, имея кое-какие поручения, делаем свои суждения, которые по необыкновенным своим милостям принимаем»[60]. Раньше называли это качество честолюбием — не в смысле тщеславия, а в смысле: любовь к чести. Они обладали этим качеством — Хвостов и Давыдов, и ценили его в Резанове, Баранове, других героях освоения Дальнего Востока и Русской Америки.
Биограф замечает, что Хвостов начал вести свои дневники еще с молодых лет, и, в частности, называет его довольно интересный дневник плавания в Англию в 1799 году. Он пишет о вахтенной службе, о круге своего чтения. Читает «Аноиды» Карамзина и «какого-то Евгения» — то ли повесть Измайлова, то ли комедию Бомарше, переведенную на русский в 1770 году. Делает выписки из сочинений короля прусского Фридриха Великого. Сетует, что некогда учиться английскому. И еще такая деталь: не отказываясь, по всеобщему тогда обычаю моряков, от пуншей и разнообразных попоек, однажды записал в своем журнале, что «недовольный креплением парусов, высек несколько матросов и, сменившись с вахты, с досады, что дурно крепили паруса, выпил два стакана пуншу и сделался пьян». И здесь же — жесткое самоосуждение, «ожесточение на образ своей жизни». «Вот как проводим мы наше время, или, лучше сказать, убиваем. Я, правда, всякий день в мыслях собираюсь учиться по-английски…» Чего-чего, а самодовольства в этих словах нет.
Ал. Соколов сохранил для нас еще один интересный эпизод из дневника Хвостова. Речь идет об описании морского сражения 11 августа 1799 году. Здесь интересны и подробности боя, и размышления русского офицера о механизме войны, о славе и бесславии. «В пять часов утра луч солнца, приводя в радость покойного поселянина, живущего на границах, углубленного, во время когда светило поверх горизонту, над плугом для насыщения разграбляющего его беспрестанно народа; в равной радости находится воин, находящийся под страшнейшими Тексельскими пушками, жаждущий выбрать хороший день, чтоб все препятствующее на берегах Голландии разграбить и предать вечному пеплу, не принося тем ни себе и никому прибыли, кроме разорения». Вот философия осуждения войны — настолько она современна в устах человека начала XIX века, гораздо современнее той эйфории, которая свойственна многим в нашем ХХ веке. В боевых испытаниях русские моряки не роняли чести. Корабль «Ретвизан» неожиданно напоролся на мель. Мимо проходят другие корабли. Им предстоит сразиться с врагом. А «Ретвизану», его экипажу, все, крышка. Позор! «Состояние наше весьма несносно! Все корабли проходят мимо нас, а мы стоим на месте и служим им вместо бакена! Вся надежда наша быть в сражении и участвовать во взятии голландского флота исчезла! В крайнем огорчении своем мы все злились на лоцмана и осыпали его укоризнами, но он и так уж был как полумертвый». Русским морякам все же удалось сойти с мели и принять участие в сражении. Написал Хвостов и об этом. Честь, мужество, слава — и все это на фоне размышлений о противоестественности войны.
Отчий дом, слава, отечество… Ну, а любовь к женщине? Неужто у наших героев не было никакой любви, неужто этот стимул к подвигам не вошел в их жизнь? Нет, была и любовь. Мы уже говорили о том, что Давыдов был юношей влюбчивым… Соколов невнятно напоминает о какой-то Катерине, в которую влюбился Давыдов… А у Хвостова в его размышлениях о войне и мире, о благе тишины и разорительности баталий врывается вдруг интимное признание: «В самых величайших опасностях просьба и слезы прекрасных женщин в силах сделать на сердце самого жестокого человека и нечувствительного мужчины такие впечатления, что забудет все окружающие опасности… Я видел пример тут над собой, входя в нежнейшие чувства души милого творения, забывая несчастия и гибель к нам приближающуюся. О женщины! Чего вы не в состоянии сделать над нами, бедными!»
Вот и весь «пример над собой». А остальное где-то в письмах, в устных беседах с «милыми творениями»… Дайте простор романному воображению и вы увидите, что в жизни и Хвостова, и Давыдова был и этот «личный момент» — слезы и признания, любовь к женщине. Чувство отчего дома, где всегда ожидает мать, и чувство любви — счастливой или несчастной… Не забудем, что рядом с ними, на их глазах осуществлялся другой сюжет — сюжет романтической любви Резанова к донне Аргуельо!
Хвостов принимался раза три вести дневник, но «все покидал». Он видел вокруг «много любопытного». Дневники, по его мысли, кажутся необходимыми не только для фиксирования «любопытного», но и потому, что вокруг много людей, «напитанных злобой», «дышащих смрадом, питающихся одними доносами» — и «для памяти не худо поденной запиской поверять себя и их гнусные бумаги для предосторожности».
Дневник и письма Хвостова дополняют наше представление о его друге Гавриле Давыдове, о их легендарной дружбе. «Любя тебя, я во всю жизнь мою не был так огорчен, как прочел твое письмо», — пишет он Давыдову, напоминая, что проехал с ним 16 тысяч верст и — «навек почтет себе законом умереть за тебя». И все-таки так оно, наверное, и случилось, когда в ту злополучную ночь он бросился в Неву спасать своего друга!
А то, что оба они были люди рисковые, подтверждают и письма Хвостова, и записки Давыдова: да разве совершишь такие путешествия без риска! В дни пребывания на Аляске, в 1803 году, Хвостов записал: «Гаврило уехал за 150 верст, отсюда с 4-мя байдарками, оставя меня одного. О Боже!.. Пустился на такое большое расстояние, можно сказать, в корыте». А сам Гаврила вспоминал, как не однажды и он, и его друг были на грани жизни и смерти, и подчас, конечно, и по нерасчетливой молодости, или по привычке на русское «авось». Вот один такой случай, трезво проанализированный самим писателем. Случилось это на обратном пути из Америки, в Охотске. Но — сохраним стиль самого Давыдова:
«Желая узнать, нет ли в Охотске писем, я отправился на байдарке, но как до устья реки было далеко, то надлежало мне пристать прямо противу судна к берегу, где с отменною силой ходил высокий и крутой бурун. Мы должны были выждать самый большой вал, который донес нас один к берегу, когда я с передним гребцом тотчас выскочил и байдарку за собой выдернули на берег, так что другим пришедшим валом только заднего гребца с ног до головы облило…
Побыв часа два у господина Полевого и взяв от него ко мне и Хвостову письма, пошел я к своей байдарке. Тогда уже был отлив, ветр довольно свежий дул с моря и престрашный бурун о берег разбивался. Около байдарки собралось много людей, все говорили о невозможности ехать, с чем и гребцы мои были согласны. Некто бывший тут же передовик (начальник над промышленниками) сказал, что уже 33 года как он ездит на байдарке, а потому смело уверяет, что нет возможности отъехать от берегу. Я захотел доказать ему, что это можно; для этого уговорил гребцов пуститься к судну, несмотря на представления окружающего нас собрания. Итак, мы сели в байдарку на сухой земле, надели камлейки, обтяжки, зашнуровались, дождались, как пришел самый большой бурун: тогда велели себя столкнуть и погребли из всей силы. Первый встретившийся нам вал окатил только переднего гребца, второй закрыл его с головою, меня по шею, и прорвал мою обтяжку. Ворочаться было поздно, исправить обтяжку невозможно, а потому не оставалось нам иного, как всеми силами грести, дабы скорее удалиться от берегу. Еще один вал накрыл нас, но потом мы выбрались из буруна и увидели столько воды в байдарке, что она едва держалась на поверхности моря. С берегу все время, покуда мы были между высокими валами, не видали нашей байдарки и считали нас погибшими, но, увидев наконец спасшимися, начали махать шляпами в знак их о том радости».
Вот вам живой безыскусственный слог писателя. Яркий слог! Заканчивается рассказ трезвым житейским выводом: плавать необходимо, но всегда ли похвальна безрассудная дерзость? «Должно признаться, — завершает свой рассказ Давыдов, — что упрямство составляет немаловажную часть моего права, и несколько раз оное весьма дорого стоило. Я не оправдываю сего моего поступка: он заслуживает больше имя предосудительной дерзости, нежели похвальной смелости. Таковым я сам его находил, но после, а не в то время, как предпринимал оный. Могу сказать, что в сем случае одно чрезвычайное счастие спасло меня от крайнего моего неблагоразумия».
Хвостов и Давыдов не раз ссорились. Давыдов обижался на резкость Хвостова, тот в свою очередь — на характер Давыдова, но одновременно осуждал себя за неоправданную горячность. Но все-таки дружба их выдержала все испытания: и морем, и светскими историями, и войной… Хвостов очень доволен собой, когда он проявляет высокое мужество, спасая судно в бурю. «Я думал сам с собою: браво, Хвостов! Ты сумел предузнать, ванты вытянуть и проч. Браво! Есть надежда, что со временем выучишься узнавать, что бело, что черно!» Восхищаться лучшим в себе — тоже русская черта. Так же, как и осуждать худшее.
- Родина моя – Россия - Петр Котельников - Прочая документальная литература
- Технологии изменения сознания в деструктивных культах - Тимоти Лири - Прочая документальная литература
- Тайные страницы Великой Отечественной - Александр Бондаренко - Прочая документальная литература
- Пограничные зори - Иван Медведев - Прочая документальная литература
- Великая война не окончена. Итоги Первой Мировой - Леонид Млечин - Прочая документальная литература