Ах так! Владимир Абрамович хлопнул дверью и пошел куда глаза глядят.
В дымном кабаке повстречал он дантовскую Беатриче, с коей и провел неделю в очаровательном бездействии.
«На душе не умирала песнь радости; мгновенными часами повторял я одни и те же слова, имена любви и ласки. В комнатушке топил полуразрушенную печь; холод исчезал; в темноте, лежа у раскаленного отверстия печи, так грезилось о северной жизни в нарвинской избе, где за дверью открывается тихая пустыня ночи. Впрочем, не жизнь грезилась, а скорее чудесная смерть от любви, переход, исполненный музыки и тончайшей напряженности, от реальных ощущений жизни (поцелуев, тела, речи, смеха) к таинственному замиранию, непередаваемому спокойствию. Со мной была Беатриче».
Они гуляли с ней по чудесным переулкам, и ему открылась другая Москва, поразившая его «ароматом исконно русского, исторически выросшего города».
«Бурлила жизнь, вырвавшаяся из подполья. Так странно было видеть лавки, набитые разной снедью, обилие торговцев и покупателей, улицы, залитые электричеством, извозчиков, проституток на лихачах. Словно бы сквозь прозрачную завесу глянула рожа старого „буржуазно-дворянского“ города; и в разгульном комиссаре виделся ему забуянивший купеческий сынок.
Голодающих не видать. Москва ест за счет остальной России. Старая черта российской государственности. Ей не до волжской провинции со всеми ее тихими ужасами голода и смерти. Москва ест сытно, пирожное (10000 р. штука!!); уничтожает огромные жбаны икры; густо мажет хлеб маслом и не прочь подсластить обед конфектами от Абрикосова. Все рвут по кусочку и живут сегодняшним днем».
Москва убедила Владимира Абрамовича в неодолимости буржуазной стихии. Она вырвалась, и нет сил ее водворить обратно.
О Петербурге и думать не хотелось. И каким же чудовищным показался ему его родной город по возвращении… Труднее всего было вернуться к Февральской революции: за каких-то четыре года она успела стать музейной, и на свидание с ней ему приходилось топать в архив. Трамваи ходили редко, а пешком до Музея Революции — целый час.
«В душе звучит одна струна — Беатриче. А если она оборвется? Тогда или пропаду физически, или нырну в стоячую серость и буду украшать какой-нибудь круг „заметных“ людей, собрание общественной скуки и пошлости, о чем будет непременно упомянуто в некрологе».
Эх, вина бы!
Мысли, как волосы Авессалома, путаются в сучьях. Зачем царь Давид отправил сына на войну? Спасаясь бегством, тот повис, зацепившись густыми волосами за сучья, и был пронзен стрелами… Ветхий Завет кровав. И посему правдив. Или правдив и посему кровав? Настольная книга для адвокатов и прокуроров. Царь Давид и князь Владимир. Сравнивать их все равно, что Днепр с Иорданом. В огромной реке обращать язычников в христиан куда быстрей, чем в маленьком Иордане. Берем количеством. И наш Владимир Ильич берет количеством. Пусть потонут миллионы не желающих принять новую веру, зато костяк партии окрепнет и разнесет коммунизм по всему миру. Как первые христиане.
Строение понятия. Логическое исследование
В русской истории душно. Скорее всего, с непривычки. Пожелтевшие вырезки из советских газет при переводе в текст плохо распознаются программой, приходится вручную приводить в порядок буквенное месиво. Но и читабельное не читается легко, хоть и написано по-русски. Может, она родилась не в России, а у эмигрантов, преданных русской культуре? Или от святого духа, окрашенного признаками национальности? Отличается же грузинский лепной Христос от пермского деревянного… Полудух в женском образе… Смешно! Скорее всего, она выпала из летаргического сна. Однако самый длительный летаргический сон, официально зарегистрированный и внесенный в Книгу рекордов Гиннесса, продолжался не сорок, а двадцать лет. Вдвое короче. И случился он у женщины — кстати, в основном такое происходит с дамским полом — из-за ссоры с мужем. То есть сначала ей отшибло память на двадцать лет, потом она поругалась с мужем и залетела в сон еще на двадцать? Как бы то ни было, она очнулась в Иерусалиме.
Дует ветер, выколупывая солнце из-под тяжелой тучной завесы. Центральные ворота кладбища закрыты, придется огибать. Там, в бетонной стене между железными прутьями арматуры, есть лазейка. Арон с его комплекцией туда бы не влез. А она, как дождевая капля, способна просочиться в любую щель.
Кладбище самоубийц находилось в углу отдаленном. Бетонные постельки — ряд за рядом. Некоторые прикрыты одеялами в цветочек, но в основном все голо. В этом наземном интернате ей уже места не найдется. Разве что в стенной нише.
В тиши раздался звук. Кто-то живой был здесь, и уж точно не царь Давид. Иудеям запрещено навещать самоубийц.
Закатное солнце выхватило издали женский силуэт. Подойдя поближе, она увидела девушку в зеленом плаще. Та сидела на корточках и ковыряла землю детским совком. Появление человека на карантинном кладбище почему-то ее не удивило.
— У вас тут кто? — спросила она и вылила воду из детского ведрышка на торчащие из земли кустики.
— Пока никто.
— А у меня брат. Он писал стихи, да никто не хочет печатать. Посадила кустики, и вот — у всех все цветет, а у него и кустики чахнут…
Зашло солнце, окрасило самоубийц в розовый цвет.
— Пора, — спохватилась она и вылила на двадцатилетнего поэта остаток воды из канистры. — Иначе на нас падет покрывало тьмы…
На иврите это звучало куда поэтичней.
Протискиваясь в лаз неловким телом, девушка разодрала