Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шму был взволнован и уязвлен. Я видел это по его пляшущим рукам, которыми он то и дело поправлял свое кашне. Он многократно исчезал за портьерой, бранил уборщицу, вернулся наконец с полной корзиной и судорожно, с напускной веселостью сообщил гостям, что на него, на Шму, нашел великодушный стих и в честь этого он намерен раздавать теперь луковицы бесплатно, после чего сразу приступил к раздаче.
Даже Клепп, для которого любая, самая тягостная человеческая ситуация была всего лишь отличной шуткой, если и не призадумался, то во всяком случае как-то подобрался и уже держал наготове свою флейту. Мы ведь понимали, до чего опасно предоставлять этому чувствительному и утонченному обществу возможность почти без перерыва вторично отдаться безудержным слезам.
Шму, увидевший, что мы держим свои инструменты наготове, запретил нам играть. Кухонные ножи на столах начали свою размельчительную деятельность. Первые, самые красивые, слои цвета розового дерева были небрежно сдвинуты в сторону. Теперь под нож пошла стекловидная сердцевина луковицы с бледно-зелеными прожилками. Плач странным образом начался не с дам. Мужчины в самом расцвете сил -владелец большой мельницы, хозяин отеля со своим чуть подкрашенным дружком, высокородный представитель фирмы, целый стол фабрикантов мужской одежды, которые все при были в город на встречу членов правления, и тот лишенный волос артист, которого мы в своей среде называли Скрежетало, потому что он всегда скрежетал зубами, когда плакал, словом, все они залились слезами еще до того, как их поддержали дамы. Однако дамы и господа предались не тому облегчающему плачу, который вызывала у них первая луковица, напротив, теперь их сотрясали судорожные рыдания: страшно скрежетал Скрежетало, являя собой образец актера, который способен подбить любую публику скрежетать вместе с ним, владелец мельничного предприятия то и дело бился об стену ухоженной седой головой, хозяин отеля смешал свои судорожные рыдания с рыданиями своего нежного друга, Шму, стоявший возле трапа, не подбирал более концы своего кашне и не без тайного удовольствия наблюдал уже отчасти распоясавшееся общество. А тут некая пожилая дама на глазах у собственного зятя разорвала свою блузку. И вдруг приятель хозяина отеля, чей несколько экзотический облик и без того привлекал к себе внимание, обнажив торс, покрытый естественным загаром, вскочил на один столик, затем перепрыгнул на другой, начал плясать, как, верно, пляшут на Востоке, и тем возвестил начало оргии, которая хоть и началась весьма бурно, но по недостатку идей или по их низкопробности не заслуживает подробного описания.
Не только Шму был разочарован, Оскар тоже презрительно поднял брови. Несколько не лишенных приятности раздеваний, мужчины напяливали дамское белье, амазонки хватались за галстуки и подтяжки, там и сям парочки уединялись под столом, да еще, пожалуй, стоит упомянуть Скрежетало, который разорвал зубами бюстгальтер, пожевал его и даже, вроде бы немного проглотил.
Возможно, этот страшный шум, эти "а-а-ах" и "о-хо-хо", за которыми ничего, по сути, не скрывалось, побудили Шму, разочарованного и, вероятно, опасавшегося полиции, оставить свое место у лестницы. К нам, сидевшим под насестом, он нагнулся, толкнул сперва Клеппа, потом меня и прошипел:
-Музыку! Играйте, говорю я вам! Музыку! Пора кончать этот бардак!
Выяснилось, однако, что Клепп по своей нетребовательности нашел происходящее весьма забавным. Смех сотрясал его и мешал ему взяться за флейту. Шолле, считавший Клеппа своим учителем, во всем ему подражал, и в смехе тоже. Оставался только Оскар -и уж на меня-то Шму мог положиться. Я достал из-под скамейки барабан, равнодушно раскурил сигарету и принялся барабанить.
Без всякого предварительного плана я заговорил на своей жести внятным языком, забыв про стандартную для таких заведений музыку. И совсем не джазом было то, что играл Оскар. Я и вообще не люблю, когда люди принимают меня за неистового ударника. Пусть я даже считаюсь ударником весьма искусным, принимать меня за чистокровного джазмена не следует. Я люблю джазовую музыку, как люблю, например, венский вальс. Я мог бы играть и то и другое, но не стал. Когда Шму попросил меня пустить в ход мой барабан, я начал играть не то, что мог, а то, что постиг сердцем. Оскару удалось вложить палочки в руки некогда трехлетнего Оскара. Я прошел палочками по старым дорогам туда и обратно, я распахнул мир с позиций трехлетки, сперва я взял не способное даже к настоящей оргии послевоенное общество на поводок, -иными словами, отвел его на Посадовскивег, в детский сад к тете Кауэр, и уже этим добился того, что у них отвисла челюсть, что они схватились за ручки, косолапо поставили ножки и в таком виде дожидались меня, своего крысолова. И я покинул место под трапом, взял на себя руководство, возвестил для начала дамам и господам "Как на чьи-то именины испекли мы каравай", но, едва отметив несомненный успех в виде всеобщего детского веселья, я тотчас внушил им и непреодолимый страх, пробарабанив: "Где у нас кухарка, Черная кухарка?" Более того, я позволил ей, той, что прежде лишь изредка, а сегодня все чаще и чаще пугает меня самого, неистовствовать в Луковом погребке, ей, огромной, черной как вороново крыло, явственной для всех, и достиг того, чего достигал хозяин Шму своими луковицами: дамы и господа заливались круглыми, детскими слезами, боялись ужасно, дрожа взывали к моему состраданию, и тогда я, чтобы их успокоить, чтобы помочь им снова надеть свои платья и белье, свое золото и бархат, набарабанил: "Врешеньки-врешь, деточка, врешь, мой цвет очень хорош, а нехорош голубой", и "нехорош красный", к "нехорош желтый", и "нехорош зеленый", -словом, прошел все цвета и все оттенки, пока снова не оказался лицом к лицу с прилично одетым обществом, заставил детсадовцев выстроиться в затылок и провел их по всему погребку, словно то был не погребок, а Йешкенталервег, словно нам предстояло подняться на Эрбсберг, обойти вокруг страшноватого памятника Гутенбергу, словно на Йоханнисвизе цвели настоящие лютики, которые дамам и господам разрешалось срывать с детской радостью. А потом, чтобы оставить у всех присутствующих и у самого Шму память о дне, проведенном за играми в детском саду, разрешил им сделать по-маленькому, сказал на своем барабане -мы как раз приближались к темному Чертовому рву, собирая по пути буковые орешки, -а теперь, детки, можно, после чего они справили свою маленькую, свою детскую нужду, намочили, все намочили, дамы и господа намочили, хозяин Шму намочил, мои друзья Клепп и Шолле намочили, даже удаленная от нас уборщица при туалетах намочила, они сделали пись-пись, они намочили свои штанишки и присели при этом на корточки, прислушиваясь к себе. Лишь когда отзвучала эта музыка -Оскар всего лишь слегка, самую малость сопровождал детский оркестр, -я большим и непосредственным ударом призвал к бурному веселью. Безудержным
"Стекло-стакан-стопарик,
Сахар есть, пива нет, как жаль.
Госпожа Метелица зажжет свой фонарик
И сядет за рояль" я повел повизгивающую, хихикающую, лепечущую детские глупости ватагу сперва в гардероб, где ошеломленный бородатый студент выдал пальто впавшим в детство гостям, затем барабанным боем отправил их вверх по бетонной лестнице, мимо швейцара в тулупе, на улицу с излюбленной песенкой "Доктор едет на свинье, балалайка на спине". И под сказочно -как на заказ -усыпанным звездами, однако холодным весенним небом я отпустил на волю господ и дам, которые долго еще вытворяли в Старом городе младенческие непотребства, не могли найти дорогу домой, пока полицейские не помогли им снова вспомнить свой возраст, свое достоинство и номер своего телефона.
Я же, хихикающий, поглаживающий свою жестянку Оскар, вернулся в Луковый погребок, где Шму по-прежнему хлопал в ладоши, стоял, раскорячившись, в мокрых штанах и, казалось, чувствует себя в детском саду тети Кауэр не хуже, чем на заливных рейнских лугах, где он стрелял воробьев уже как взрослый Шму.
У АТЛАНТИЧЕСКОГО ВАЛА, ИЛИ БУНКЕРА ТАК И НЕ МОГУТ ИЗБАВИТЬСЯ ОТ СВОЕГО БЕТОНА
Я всего лишь хотел помочь Шму, хозяину погребка. А вот он так и не сумел простить мне мое сольное выступление на барабане, превратившее его весьма платежеспособных гостей в лепечущих, беззаботно веселых, хотя и писающих в штанишки и потому плачущих детишек -между прочим, плачущих без лука.
Оскар пытается понять Шму. Не следовало ли ему опасаться моей конкуренции, когда гости снова и снова отодвигали в сторону традиционные луковицы и требовали Оскара, его барабан, меня, способного заклинаниями вызвать с помощью своей жестянки детство любого гостя, каких бы преклонных лет он ни достиг?
Если до сих пор Шму без предупреждения увольнял лишь своих уборщиц, то теперь он уволил нас, своих музыкантов, и нанял скрипача, которого с известной натяжкой можно было принять за цыгана.