Эфрон чувствовал смущение Пытался вывести Марину из ее мрачного состояния. Ничто не помогало Оставалось только откланяться. Исповеди от Марины не слышал, вероятно, даже священник. Тем меньше мог ожидать ее я. Ни прошлое Марины, ни Франция с ее умением светского обхождения не научили ее притворству. Уходя, досады я не чувствовал, знал только, что мы никогда больше не встретимся. Молчание Марины было молчанием человека, у которого не было больше выхода. Со сжатыми зубами, со жгучей ненавистью к своему настоящему, через несколько лет она все же пыталась найти выход. Это была последняя ставка. Добровольная? Вероятно, она знала, что отказаться от нее невозможно. Она вернулась на родину.
Владимир Сосинский[256]
Посвящается Льву Абрамовичу Мнухину за то, что он заставил меня их написать, для чего я в себе не находил сил и желания в течение тридцати семи лет.
Марина Ивановна Цветаева была ни на кого не похожа, ни на кого, кто жил на земле в мое время. Она пришла с другой планеты, с другими понятиями и представлениями о морали, этике и взаимоотношениях с людьми… Надо всегда, повсюду, и в прошлом, и настоящем, и будущем, быть на стороне побежденных: в Вандее — за королевскую рать, надо быть не на стороне санкюлотов, которые не оставили в живых ни одного из офицеров Луи XVI.
Не помню, кто это сказал: «Благородная, страстная и горестная Цветаева — поэт хвалы и хулы — всегда на стороне побежденных. Победители, будь они даже освободители, ей чужды»..[257]
Всех, кто в государстве приходит к власти, надо не восхвалять, а ненавидеть…
Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова не только выхлопотала французскую визу для Эфронов, не только прислала денег на дорогу, он отдал в своей трехкомнатной квартире лучшую, самую вместительную комнату, освободив гостей от квартплаты, которую сама вносила, что не помешало Марине Ивановне на вопрос пришедшего с нею познакомиться князя Святополк-Мирского: «Кто эта очаровательная дама, которая открыла мне входную дверь?» — ответить так: «Ах, не обращайте внимания — это моя квартирная хозяйка»…
Марк Слоним, единственный за рубежом редактор, который печатал все без ограничений, что писала Марина Ивановна в стихах и в прозе, — не стоил уважения. Как глубоко был уязвлен на закате своих дней Марк Львович, фигурирующий в письмах к Черновой под кличкой «дорогой» то со строчной, то с прописной буквы (Марина Ивановна умела людей наделять кличками, иногда очень злыми), когда Глеб Струве прислал отрывки из этих писем Марины Ивановны, где она подшучивает над его романами, манерой жить и над его литературоведческими неудачами. «Может, не печатать?» — деликатно спрашивал Струве. Слоним гневно ответил: «Все печатайте, как есть». И в то же время вы можете прочесть в письмах Ариадны Эфрон в Москве в Нью-Йорк в начале 1960 года: «Передайте от меня сердечный привет Марку Львовичу — я часто его вспоминаю в числе редких и настоящих маминых друзей».
В письмах из Праги в Париж Марина Ивановна возмущается чехами, их скупердяйством, их душевной бедностью, их затхлым провинциализмом, восторгается французами, русскими во Франции и рвется в Париж. А в письмах из Парижа к А. Тесковой хвалит чехов, своих благороднейших и верных друзей, и поносит Париж.
Меня нисколько не смущает такой образ Марины Цветаевой, который я стараюсь правдиво изобразить. Я нисколько не умаляю ее ни как поэта, ни как человека, я продолжаю ее обожать, больше: обожествлять, любить и восхищаться ею. Я не делю ее на поэта и человека, а просто любил и люблю во всех ипостасях.
Больше всех писателей России Марина Ивановна любила до обожания Алексея Ремизова, что не помешало ей съязвить в письме ко мне, обвинив его в дурном к себе отношении: «Ремизов с несколько двусмысленной дружественностью (ему не передавать!) прислал мне статейку А. Яблоновского — „На-ка, почитай-ка!“»
Мы все томительно долго ждали на rue Rouvet[258] приезда Марины Ивановны. Она что-то все откладывали свой приезд, по-видимому боясь потерять чешскую стипендию, а «Дорогой» и «Невинный»[259] все не могли получить у чехов по этому поводу вразумительного ответа. И когда мы уже истомились донельзя, семья Эфронов оказалась с нами.
Боже, какая это была интересная семья! Само собой разумеется, в ней и в нас безраздельно царила Марина Ивановна.
Мы не разочаровались при первой встрече, как это обычно бывает, когда долго ждешь. Больше того: мы были очарованы. Мы жадно ловили каждое слово Марины Ивановны — удивлялись, смеялись, восторгались. И внешность ее нам очень понравилась: и как близоруко щурит глаза, и как лорнирует — совсем не с тем небрежением и высокомерностью, как Зинаида Гиппиус. Понравилось, как одевается, как закидывает ногу на ногу. Она был молода, стремительна, а угловатость ее, острые углы напоминали мне Иду Рубинштейн кисти Серова…
А что за прелесть была Аля! Такой милый увалень, толстенький теленок. Она и считала себя теленочком, чувствовала себя им…
А какая Аля красивая! большие-большие голубые глаза, голубее неба, бездоннее альпийского озера, и чуть ироническая, в Сергея Яковлевича, насмешка в огляде вокруг себя. Но усмешка не на тонких злых губах, на теплых, мягких — очень загадочная — себе на уме — и в то же время по-женски кокетлива.
Как они были прелестны обе — мать и дочь — и как подходили друг другу.
Гляжу на них через более чем полвека и не могу не прошептать:
— «Марина, спасибо за мир!» —Дочернее странное слово.И вот — расступился эфирНад женщиной светловолосой.Но рот напряжен и суров.Умру, а восторга не выдам!— Так с неба Господь СаваофВнимал молодому Давиду.
Как все верно здесь: и светловолосая женщина, она скоро потемнела, и еще скоро пришла седина. И часто, увы слишком часто, «рот напряжен и суров».
О нашем знакомстве Аля Эфрон вспоминает в одном из своих писем: «Помню ваш прелестный весенний хоровод женихов и неваше праздничное навсегда осталось у меня под знаком боттичеллиевского „Рождения Венеры“, висевшего в комнате Лисевны..[260]
Как удивительно! А ведь и правда боттичелливское, ренесанское было в ваших триединствах — дружб, любвей — грация, рыцарственность, чистота… Боже мой, Боже мой!»
Когда я впервые читал эти чарующие строки Ариадны Сергеевны, горько мне было припоминать, как Марина Ивановна пыталась разрушить этот боттичеллиевский хоровод. Из нас, трех женихов, она выбрала самого красивого, самого талантливого, самого в себе замкнутого — Даниила Георгиевича Резникова. Что только не делала Марина Ивановна, чтобы Даниила оторвать от Натальи Викторовны. Всего не перескажешь. Мы за него боролись втроем и за Наташино счастье. Приведу лишь один отрывок из письма к нему Марины Ивановны из Вандеи: «У нас целая бочка вина, и поила бы Вас — вино молодое, не тяжелее дружбы со мной. Сардинки в сетях, а не в коробках. Позже будет виноград. Чем еще Вас завлечь? Читала бы Вам стихи».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});