одинокий вдовец, в холодной хатке которого мы танцевали свое «кукареку»; прозвище пошло оттого, что он, идя, смешно сгибал в колене правую ногу и ляпал лаптем сверху, будто нарочно. Пучек — наш кузнец и самый лучший ныряльщик. Митрошка — Важное Лицо. А Винцучек — тот, что в Аресевой хате перевернул на печи «сани». Все они низкорослые, а Рафалок самый маленький, потому с него и начинается..
Мне за крестного не обидно, а тоже смешно. Смеяться за глаза бывает не стыдно, хотя и не хочется, чтоб он об этом знал. Как тогда у нас с Качкиным Володей было, когда мы украли у крестного голубку и хихикали, пробираясь огородами домой, представляя, как вечно злая тетка Агата посадит его в мешок, забросит за плечи и кинется нас догонять. Смех, может, и глупый, но — что ж ты поделаешь? — веселый. Даже и теперь, когда мне уже не девять, а шестнадцать.
Крестный не обижается на Тимоха, не думает выговаривать ему. И, видать, не потому только, что сам любит смешное, а в какой-то связи с желанием считаться настоящим, полноценным мужчиной. Он был не только смешливый, а и слезливый, мог заплакать от песни, от чужой обиды, а о таких натурах в деревне говорят: как баба. Мало, что ты калека, так еще и «баба»… Родил? А что ж, если не Исаака да Иакова, так Миколая, Сергея и Женика. Старшие где-то в школе, Миколай в местечко уже ходит, Сергей в свою, а Жеиик побежал на улицу. Хлопцы еще малые, потому что крестный женился поздно, а потом дети умирали один за одним, тоже трое, пока не родился Миколай.
Утверждая себя, мужчину, крестный любит говорить с Тимохом и про то, о чем уже он теперь говорит при мне, не очень остерегаясь.
Беседа у них, парикмахера и клиента, идет давно, я беру ее здесь с середины:
— Как был я, Тимоша, молодым… Да кабы хоть людское что, а то ж калека несчастный, а выпьешь когда-нибудь с хлопцами, дак не только, сдается, что, а стену целовал бы!..
— А чего ж, — гудит Тимоха, довольно проворно и незвучно лязгая ножницами. — Вот и нацеловал. Хлопцы здоровые, мордастые, как самому себе деланы. Вам бы еще…
— Брехуны вы! Только знай мелете… — перебивает с печи тетка Агата, почти всегда чем-то недовольная.
Но Тимох будто и не слышит, продолжает свое:
— …дочек еще бы три или четыре. Поговорил бы ты с Братом Арсением. Ты ему — как это хлопцев, а он — как девок. По-соседски…
— Дочки, — говорит будто в раздумье крестный. — Они у Арсеня беленькие, деликатненькие, как маца.
— У него как маца, а у тебя будут как халы. Он святее, а ты коренастее.
Теткино «брехуны вы!» не было, видать, очень злым, а только так, по привычке быть недовольной, потому что вот и она присоединяется:
— Старые мы уже, Тимох, на дочек. Куда нам. Дай бог сынов вырастить.
Тимох снова лезет в то, чего наслушался от своей Волечки, только уже не в Новый завет, а еще дальше — в Старый.
— А как же Сорка у того Авраама? — спрашивает он. — Старая баба была, девяносто годов. Да и «господину твоему», Рафалку, не девяносто девять, как тому Аврааму, когда ему бог сделал обрезанец.
Крестный хочет смеяться, но под ножницами ему не очень сподручно, да и боязно — как бы не ущипнули, — и он только морщится в усмешке.
— Ты говоришь, по-соседски, — повторяет Тимохово, уже далековатое. — По-соседски бывает всякое. Тебе говорили, а я ж и сам видел и слышал, как он, Арсень, Аленку Секачиху отучивал. Игнат ее — так себе балалэй, только что посмеяться над кем-нибудь умеет исподтишка. А сама ж она — молотилка!
— Злобная вредина, аж во рту черно, — уточняет Тимох.
— Ну, — соглашается крестный. — Только и знает, что «холерия» да «холерия». Правду говорит Заяц Евхим: слово скажет, дак и не знаешь, куда его определить. Мало того, что своего с утра до ночи долбит, дак и на Арсеня еще насела. Баптист, «бог есть любовь». Когда-то хват он был, сам знаешь, а сегодня — хоть дои, такой покладистый. Дак можно уже, другая думает, и на голову человеку на… Это ж терпенье надо на такую соседушку! А тут он путо с забора схватил и давай ее по заднице хлестать!
— А сколько там и задницы той, — снова уточняет Тимох. — Высохла и она от зла.
— Ну, — соглашается крестный. — Аленка в крик: «Тебе ж нельзя! Ты ж святой!» А он: «Можно, говорит, такую, как ты, можно. Господь скотину вервием из храма святого выгонял!» А путо, то самое вервие, у него ж еще и мокрое: он только что кобылу с лужка привел. В святое утро и начали…
Тут уже крестный не может удержаться и хохочет. И Тимох разгибается над ним, не стрижет.
— С росицей оно лучше, — уточняет он и это. — И косить, и с бабой…
Тимох пришел не только стричь крестного, принес и портки шить.
В то время крестный был еще и впрямь крепок. Шил и кожухи, и суконные сермяги, которые у нас называли бурками. А портки — сколько хочешь. Мог и клеш, и «гальфе», и ни то ни се.
— Примерку сделаем, — сказал он, поблагодарив за стрижку.
Однако сначала отошел до порога, отряс пеленку от волос, сложил ее с профессиональным уважением к каждой ткани, потом взял из угла веник, замел от скамейки к ухватам, скамейку поставил к печке и повторил:
— Давай будем примерять.
— А на черта нам та примерка? — лениво и мудро спросил Тимох. — Мне лишь бы ширинка спереди.
Крестный сначала прямо возмущается:
— Ну, что это ты, Тимоша, говоришь? Нужна же мне и длина, и поясница, и в шагу…
А потом крестный смеется:
— «Ширинка спереди»… А може, тебе ее сзади сделать? Как у маленьких цыганят? С распоркою на всю…
ЖИВОЕ СЛОВО
Как-то на богатом несвижском базаре моложавый веселый мужчина так приохочивал меня брать его яблоки:
— Они ж у меня, товарищ, не глядят, а смеются!
И правда, яблоки были большие, румяные, одно в одно.
А крестный говорил когда-то и так:
— Вышел я ночью во двор, а кобыла моя: «Гы-гы-гы!..»
Даже и она у него была веселая, как бы там ни жилось и кобыле и хозяину.
Мать наша рассказывала, что детство у крестного было тяжелое: сиротой да калекой при немощной матери и старшем брате. Плохой был человек этот его старший брат Бавтрук. «Но бог дал — пошел в Плёхово