Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бриссо в своей “Теории уголовного законодательства” доказывает, что скандал представляет собой идеальное наказание: он всегда пропорционален проступку, не несет на себе стигмата физической кары и непосредственно отвечает требованиям нравственного сознания. В “Теории” проводится традиционное разграничение между грехом — нарушением божественного порядка, право карать за которое принадлежит Богу, преступлением — поступком, совершенным в ущерб ближнему и за который полагается карать пытками, и пороком — “беспорядком, касающимся лишь нас самих”; наказанием за него служит стыд42. Порок — нарушение порядка внутри самого человека, а следовательно, он является более простым и первичным по отношению к прочим: он есть само преступление, но только до его совершения, т. е. взятое в самом истоке, который находится в человеческом сердце. Прежде чем преступить закон, злоумышленник обязательно посягает на правила, безмолвно присутствующие в сознании людей: “Действительно, пороки в отношении к нравам суть то же, что преступления в отношении к законам, и преступление всегда есть порождение порока: это племя чудовищ, которые словно бы бесконечно воспроизводят друг друга, как в той ужасающей генеалогии греха, что описана Мильтоном. Передо мною несчастный, обреченный на смерть… Почему восходит он на эшафот? Проследите цепь поступков его, и вы увидите, что первым ее звеном почти всегда было попрание священных устоев нравственности”43. Если общество стремится изжить преступления, оно не достигнет этого ни ужесточением законов, ни более суровыми наказаниями; оно должно сделать нравы более требовательными и властными, а нравственные законы — более устрашающими: каждое проявление порока должно неизменно предаваться огласке. Такое наказание, возможно, представляется условным, мнимым, и оно действительно таково в тираническом государстве, где бдительное око общественной совести и публичный скандал способны породить одно лишь лицемерие, “ибо общественное мнение здесь лишено всех своих нервных окончаний… ибо, наконец, и в этом ключ к загадке, добрые нравы не являются главной составной частью монархического образа правления, в отличие от республиканского”44. Когда же нравы образуют саму субстанцию государства, а общественное мнение — его прочнейшую связующую нить, скандал превращается в самую страшную форму отчуждения человека. Он делает его непоправимо чуждым самим основам общежития, а его наказание, утратив характер исправления частной ошибки, принимает всеобъемлющую форму: оно присутствует в сознании каждого и осуществляется волею всех. “Законодатели, желающие предупредить преступление! Вот путь, по которому следуют все преступники, заметьте первый рубеж, ими перейденный, — то будет рубеж нравов;
сделайте же его неодолимым, и вам реже придется прибегать к карам”45. Скандал, таким образом, наказание вдвойне идеальное: он является адекватной и непосредственной реакцией на ошибку и средством предупредить ее, прежде чем она примет форму преступления. Революционное сознание стремится сделать достоянием общества все то, что изоляция умышленно держала под замком, оставляла в тени: огласка становится сущностью наказания. Тем самым тайна и публичный скандал наделяются, по сравнению с прошлым, прямо противоположным значением относительно друг друга: темная пучина наказания, в которую погружался совершенный проступок, сменяется поверхностной вспышкой скандала, призванного стать приговором всему темному, глубинному, еще не высказанному, что есть в сердцах людей. Странным образом революционное сознание как будто возвращается к представлению о пользе публичных наказаний и, так сказать, вновь отдает должное глухим силам неразумия46. Но так кажется лишь на первый взгляд; теперь публичное наказание являет не помешательство лику мира, но всего лишь аморализм — возмущенному нравственному сознанию людей, их совести.
Перед нами — процесс зарождения новой психологии, в пределах которой меняются основные значения безумия и по-новому описываются отношения человека со скрытыми формами неразумия. Как ни странно, психология преступления, покуда еще в зачаточном виде — или, во всяком случае, стремление добраться до истоков преступления в сердце человека — зародилась не благодаря гуманизации правосудия, а в силу ужесточившихся требований морали, своего рода огосударствления нравов и как бы утончения форм общественного негодования. Психология эта — в первую очередь зеркальное отражение правосудия классической эпохи. Из всего тайного, что в нем было, она делает истину и выводит ее на свет. Она станет свидетельством всего, что до тех пор должно было оставаться без свидетелей. А следовательно, психология и познание внутреннего мира человека порождены именно тем, что публичное сознание было привлечено для суда над людьми как некая универсальная инстанция, как непосредственно пригодная для этой цели форма разума и морали. Психология внутреннего мира сложилась на основе внеположного ему скандализированного сознания. Все, что составляло содержание прежнего неразумия классической эпохи, будет вскоре воспроизведено в формах психологического познания. Мир, удаленный на беспредельное расстояние, безопасный в своей неповторимости, внезапно становится доступным и привычным для обыденного сознания, ибо ему даровано право судить этот мир; он растекается по поверхности психологии, целиком основанной на самых неосознанных, самых непосредственных формах морали.
* * *В результате великой реформы уголовного права всему этому была придана форма общественного института. Жюри присяжных — именно оно становится инстанцией, воплощающей в себе публичное сознание, его идеальную власть над всеми тайными, нечеловеческими силами, скрытыми в человеке. Благодаря публичным прениям власть эта, носителями которой на данный момент, через делегирование полномочий, становятся присяжные, приобретает размах теоретически безграничный: вся нация в целом вершит через них свой суд, вступая в спор со всеми формами насилия, святотатства, неразумия — спор, от которого уклонялась изоляция. Но здесь же источник другого, парадоксального процесса, не завершившегося еще и в наши дни:
чем более универсальный характер принимает судебная инстанция для обоснования своего правосудия, чем больше подменяет она частные правила юриспруденции общими нормами, устанавливающими права и обязанности человека, чем более прочную опору и подтверждение находит истина ее приговоров в определенном общественном сознании, — тем более внутренним делом человека становится само преступление, тем более частное значение оно принимает. Преступное начало утрачивает тот абсолютный смысл и ту цельность, какую придавало ему совершенное действие, нанесенное оскорбление; оно распадается надвое и измеряется двумя системами мер, которые со временем будут становиться все более и более несовместимыми: первая система заимствована из норм публичного сознания, из обязательных моментов скандала, из правил судопроизводства, где огласка уподобляется наказанию, — она служит для соотнесения провинности и надлежащей кары; вторая система соотнесена со сферой познания, с тайным, индивидуальным предначертанием, — ею определяется соотношение провинности с ее истоками. Одного этого расхождения было бы достаточно, чтобы доказать (если бы в том была необходимость): психология как познание личности человека не может рассматриваться с исторической точки зрения отдельно от форм суждений, выносимых общественным сознанием; соотнесение с ними является для нее основополагающим. Индивидуальная психология не смогла бы сложиться без полного, тотального пересмотра в общественном сознании представления о скандале и его формах. Познание причинно-следственных связей между наследственностью, прошлым, мотивами поступков стало возможным лишь тогда, когда провинность и преступление утратили автохтонность, перестали соотноситься лишь сами с собой и переняли свое значение у направленного на них всеобщего, всепроникающего взгляда буржуазного сознания. Оказавшись в зазоре между скандалом и тайной, преступление лишилось своей реальной плотности и насыщенности; теперь оно заняло место в мире наполовину частном, наполовину публичном; постольку, поскольку оно принадлежит к частному миру, оно является заблуждением, бредом, чистой игрой воображения, а значит, не существует; постольку же, поскольку оно принадлежит к миру публичному, оно является воплощением нечеловеческого, бессмысленного начала, в котором не может узнать себя сознание всех и которое не имеет в этом сознании корней, а значит, не имеет и права на существование. В любом случае преступление становится нереальным и, являя собой небытие, обнаруживает глубинное родство с безумием.
Но разве изоляция классической эпохи не была признаком того, что родство это возникло уже очень давно? Разве не сливались в ее однообразных перечнях слабость ума и слабости поведения, неистовство в речах и в поступках, вызывая единое ощущение неразумия? Но речь не шла о том, чтобы наделить все это какой-то общей психологией, обнаружить везде одни и те же механизмы безумия. Нейтрализация была для изоляции искомым результатом. Теперь же не-существование будет обозначено как общий источник, питающий преступление и безумие. То, что в изоляции было достигнуто в качестве следствия, благодаря явлению рекурренции открыто вновь — в качестве принципа их уподобления. Географическая близость в пространстве принуждения и подавления становится генеалогическим соседством в небытии.
- Уроки Ван Гога - Евгений Басин - Культурология
- Библейские фразеологизмы в русской и европейской культуре - Кира Дубровина - Культурология
- Культура сквозь призму поэтики - Людмила Софронова - Культурология
- Выйти из учительской. Отечественные экранизации детской литературы в контексте кинопроцесса 1968–1985 гг. - Юлия Олеговна Хомякова - Кино / Культурология
- Язык в языке. Художественный дискурс и основания лингвоэстетики - Владимир Валентинович Фещенко - Культурология / Языкознание