Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Москва-река скована льдом. Еще предстоит ледоход — явление, ныне немыслимое из-за множества теплых промышленных стоков, не дающих реке отдохнуть. Но уже тогда: желтоватые, будто политые огуречным рассолом, язвы проталин, разводы мутной воды, тихие, невидимые глубинные потоки, исподволь разъедающие зимнюю броню. Уже не спустишься, как раньше, чтобы слепить снежную бабу. Теперь лед не надежен даже в сильный мороз.
Косой мокрый снег. Успокаивающая геометрия бывших дворянских домов и собраний на той стороне реки. Взмывающая ввысь колокольня. Что-то смутно-розовое, смутно-голубое. Сплошная, утекающая в туман горизонталь. Незыблемость пропорций. Далекое и близкое. Чужое и до боли свое.
Ты бредешь без цели. Тебе нравится так ходить — особенно в дождь, снег и туман. Непогода успокаивает, смиряет душу, приводит ее в гармоническое соответствие с окружающим. Вряд ли ты думаешь сейчас о чем-то определенном, но, несмотря на это, в тебе, ты ясно чувствуешь, идет большая незримая работа. Вывозится мусор, расчищается строительная площадка, возводится фундамент — и все это совершается обстоятельно, без спешки, и уже нетрудно мысленно представить себе, где окажется главный купол будущего собора.
Какое странное состояние! Страдание и боль неразделенной любви постепенно перевоплощаются в тебе во что-то очень добротное, основательное и как бы даже жизненно необходимое.
Стало быть, ты взялся наконец за ум, решил хорошо учиться?
Ничего такого я не решал. Просто ушел в себя, в учебу, как-то сразу вдруг повзрослел. Перестал мелочиться, суетиться, караулить у подъезда, потому что это оказалось не на день и не на два — навсегда.
Неужели ты уже тогда сказал себе: навсегда? Я имею в виду любовь к Индире.
В этом заключалась суть того чувства.
Ну а как получалось с успеваемостью?
Нормально. Тут не требовалось отдельных усилий. Хорошая успеваемость стала как бы основным строительным материалом, из которого возводился храм.
Ты имеешь, наверно, в виду становление личности.
Что-то в этом роде. Становление, надо сказать, происходило прямо на глазах, подобно новорожденному жеребенку, поднимающемуся на ноги.
А может, это было просто робкое шевеление, восстание неразумной плоти, первые опыты незрелой души?..
Помню, натолкнулся как-то в пустом коридоре на нашу нянечку, школьную уборщицу. Ну ты ее знаешь — Тетю Марусю. Та, что мыла сортиры и отдраивала парты, залитые фиолетовыми с бронзовым отливом чернилами. Тогда ведь разрешалось писать только ученическими ручками, тонкими, как тростник, ярко окрашенными в разные цвета. И перышки были специальные — 86-й номер. Только пижоны, и те полулегально, пользовались другими — с пупочками на конце. Чернильницы просто вставлялись в дырки и легко опрокидывались, если возникало желание или насущная потребность их опрокинуть — например, во время контрольной. Ведь ничего не стоило вынуть из гнезда чернильницу и наклонить, якобы из-за малого количества чернил в ней. А потом наклонить чуть больше. И вот уже учительница отправляет тебя мыть испачканные аж до локтя руки. Тогда ты идешь в уборную, достаешь там из кармана шпаргалки, моешь руки для видимости и спокойненько возвращаешься в класс. Так вот, именно в таких ситуациях чаще всего и можно было встретить Тетю Марусю с ее отекшим лицом, лиловатым то ли от пьянства, то ли от непосильной работы, то ли все от тех же чернил, которые она разливала по чернильницам из большого синего чайника. Что, спрашивается, делала Тетя Маруся во время уроков в сортире для мальчиков? А очень просто: полоскала и выжимала чернильные тряпки под краном. До девчоночьей уборной далеко — это надо пройти весь коридор, свернуть налево, и только там, за учительской, у самого, стало быть, буфета, она и находилась: первая дверь, сразу после статуи Афины или Афродиты — прости, Телелюев, маленько запамятовал.
Между прочим, руки у Тети Маруси тоже были лиловатые, точнее лиловато-малиновые — в основном, конечно, от постоянной возни в холодной воде, поскольку горячего водоснабжения в школе не было.
Тут можно, в общем-то, и возразить. Даже возмутиться. Зачем было писать такими ручками и такими чернилами, коли уже тогда авторучки продавались свободно? К чему огород городить с этими ученическими перьями номер восемьдесят шесть, с этими опрокидывающимися чернильницами и уроками чистописания, если все равно потом стали писать автоматическими шариковыми и перьевыми ручками?
Хорошо, я тебе отвечу, Телелюев. Тут не все так просто. И не так глупо, как может показаться на первый взгляд. Хотя бы уже затем нужны были школьные перья, что не всем родителям по средствам было купить своим детям другие.
Ну, положим. Не такие были бедные наши родители.
Это смотря у кого.
У Аймальдинова, к примеру, не то что авторучка — две пары новых часов было, и он одновременно носил их на разных руках, что особенно бросалось в глаза на уроках физкультуры.
Зачем брать в пример Аймальдинова? Аймальдинов — злостный хулиган и двоечник. Скажи лучше, когда сам ты впервые получил авторучку в подарок?
В пятнадцать лет.
Стало быть, уже за Индирой приударял. К Голубой Ведьме на болото тоже небось дорогу знал. Скажи, ты воспринял это как событие?
Еще какое!
Что же это была за ручка? Какой марки? Какой системы?
Игольчатая. Самая дешевая из тех, что продавали в канцтоварах. Их потом довольно скоро с производства сняли.
И кто тебе эту ручку купил?
Дядя Рома.
Наверное, прежде ему пришлось провести немалую разъяснительную работу и с Мамой твоей, и с Бабушкой.
Этого не помню.
Во всяком случае, они ведь и раньше могли сделать тебе такой подарок.
Конечно, могли.
А ты спрашиваешь: зачем? Затем, что все дети в школе должны писать одинаково простыми, дешевыми ручками, Телелюев.
Ладно, старик. К чему вспоминать? Теперь ведь другие времена.
Нет, погоди. Скажем, твои родители… Или родители Тункана, Лапы, Бубнилы Кособоки. Про Херувима не скажу — но ваши-то были в состоянии своим любимым чадам по одной и даже по две авторучки в каждую зарплату купить? А ведь не покупали. Думаешь, только из опасения, что у детей почерк испортится?
Тункану и Лапе нечего было его портить. Они оба писали как курица лапой.
Да и ты, кажется, каллиграфическими способностями никогда не отличался. Так почему же ни Оркестрант, ни Авиационный инженер, ни Детский Писатель не дарили своим отпрыскам этих… ну с кнопками там, с защелками, с золотым или вечным пером — пузатеньких, блестящих, сверкающих, удобных в обращении, надежных в действии, не пачкающих чернилами детские пальчики автоматических ручек? Пусть даже не для школы — для домашнего употребления.
А кто их знает!
Стыдно им было, Телелюев. Неудобно. Перед взрослыми неловко и перед детьми. Позорно им было покупать собственным чилдренам ручки, которых нет у других чилдренов, а то и у них самих. Почему, к примеру, отец Бубнилы Кособоки писал свои книги обыкновенным карандашом?
Ну это уж ты хватил…
Думаешь, из одной лишь писательской прихоти?
Скорее всего.
Мне кажется, у них была совсем другая психология. Даже если их дети и имели нечто такое, чего не имели другие, они старались это скрыть, утаить, замаскировать…
С другой стороны, дети тогда сами не убирали свой класс, как теперь, поэтому наша Тетя Маруся денно и нощно возилась с чернильными тряпками.
Так почему же во время урока ты оказался не в классе?
Меня выгнали.
За что?
За разговоры.
…Стало быть, выгнали тебя из класса, и шел ты по пустому гулкому коридору, под суровыми взглядами Римского Воина, Слепого Номера, Всевидящего Сократа, а навстречу тебе шла Тетя Маруся шаркающей своей, тяжелой походкой, втянув голову в плечи, с неизменной чернильной тряпкой в руке. И было тебе, само собой, неприятно, что кто-то видит тебя в эту минуту вселенской тишины и сосредоточенности — тебя нашкодившего, провинившегося, позорно выпавшего из системы школьного образования, — и ты, конечно, сделал все возможное, чтобы сбить с толку, навести на ложные мысли невольного свидетеля твоего падения: прибавил шаг, придал взгляду ангельское выражение, поправил ладошкой косой свой благородный проборчик. Мол, учительница за мелом в учительскую послала. Мол, за картой. За глобусом. И мимо, мимо — бочком… А Тетя Маруся оглядела тебя с головы до ног, остановилась и говорит:
— Ну что, герой, с урока прогнали?
Ты уже невольно притормозил и вынужден был что-то ответить, раз старший о чем-то спросил тебя. Она же только усмехнулась одними губами и помяла чернильную тряпку своей распухшей чернильной рукой. А глаза у нее при этом были такие синие-синие и печальные, прямо чернильного цвета глаза — ты никогда раньше не видел таких.
- Проза (1966–1979) - Юлия Друнина - Советская классическая проза
- Большое кочевье - Анатолий Буйлов - Советская классическая проза
- Том 1. Остров Погибших Кораблей - Александр Беляев - Советская классическая проза