Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет! — взвилась и Марья, обиженная гневным укором Ивана.
Яростная неукротимость ее одолела минутный страх перед ним.
— Я люблю тебя!.. И ничего не подсовываю тебе разом с ласками. Ласки мои от любви, а речь… все, что я изрекла тебе, — то от разума, — торопливо, с нервным пришептом говорила Марья. — Я сама так думаю, сама!.. Да боялась все открыться тебе, сказать про сие… Речи боярина меня и подстегнули.
— Всего ты боишься… Меня боишься, врагов боишься, а дела, которые меня одного касаются, за моей спиной обговаривать не боишься?!
— Не обговаривала я… Слушала токмо боярина, — бесстрастно, с неожиданным спокойствием выговорила Марья, словно ей все вдруг стало безразлично. — А врагов и ты боишься.
— Боюсь! — Иван, сидевший спиной к Марье, полуобернулся к ней. — Да разве что изведут они меня?.. Яду подсыпят? Змею пустят? Боюсь, что не одолею их! Воли своей не смогу учредить повсеместно! Дела своего не доведу до конца!
— Что же опрятство разводишь 252 с ними? Что медлишь? Чего ждешь? — Лицо Марьи напряглось, большие черные глаза засветились холодным стеклянным блеском. — Головы надобно сечь! Изводить их надобно до последнего колена! А они у тебя в думе сидят… Думают! С войском ходят!
— Ты, что ль, в думе сидеть будешь? И с войском ходить?
— Опять за свое!..
— Опять, — беззлобно сказал Иван, встал с постели, пошел ходить по опочивальне неторопливыми, короткими шагами.
— Мать твоя сидела же в думе. Или мнишь, что, окромь плоти да длинных волос, ничего иного человеческого бог не дает бабе?
— Не в том дело… — Иван раздумчиво нахмурился. — Топором воли своей не утвердишь. Всем недругам и супротивникам головы не отрубишь. Пол-России на плаху положить довелось бы! Понеже, как зараза, расползлась по умам, по душам злохитрая наумь паучиного племени. Пол-России обкублили они, оплели своими тенетами — зримыми и незримыми… Закоснели души, закоснели умы от того паучиного яду. Излечить их надобно, вырвать, высвободить из тех паучиных тенет, очистить от скверны… Бо не пауки они — жертвы! Пауки на их соку силу свою обретают. Тем и грозны они! Лишить их тех соков — уже исполу 253 одолеть их! Да и среди пауков не все пауки! Больше паучки да паучата… Сиих також не надобно изводить. Их умение плести тенета сгодится мне. Токмо самых главных, самых злобных, самых неотступных — под топор!
— Пошто же не делаешь сего? Пошто казнишь паучков да паучат, а пауков не трогаешь?
— По то, что паучата неумны, неухищренны… Открыто противятся, открыто чинят вред. Что же мне их миловать за то?
— А пауки мудры и ухищренны, — язвительно вышептала Марья. — Они тайно строят козни, тайно чинят вред… И за то ты их милуешь! — крикнула она ожесточенно, метнув в Ивана черное неистовство своих глаз. — За то ты милуешь Бельского, Мстиславского, Горбатого?!
— Где же твой ум, — спокойно сказал Иван, — ежели изрекаешь такое?
— Где — твой ум? — с прежней ожесточенностью выкрикнула Марья. — Ну да как же!.. — гневная язвительность заклокотала в ее голосе. — Твои помыслы — о государских делах, о благополучии и безопасности отечества… Твои помыслы высоки, полезны!.. А я думаю о нашем с тобой благополучии, о нашей безопасности! — оставив язвительность, гневно сказала Марья. — И не могу не думать! Ежели завтра нам подсыпят яду или удавят в постели — что станется со всеми твоими делами, со всеми твоими высокими помыслами? Что?.. Сгинут они! В прах обратятся! И памяти о них не останется!
— Я також думаю о нашем благополучии… Не меньше, чем ты.
— Думаешь о нашем благополучии… и держишь Бельского в тюрьме, коли его давно пора отправить на тот свет! Думаешь о нашем благополучии, — распалялась Марья, — и дозволяешь Горбатому, самому ярому своему врагу, преспокойно жить на своем подворье! Казнишь какого-то худородного Шишкина, а Курбского шлешь годовать в Ливонию, откуда ему в Литву сбежать, что тебе перекреститься!
— О Курбском не поминай, — жестко бросил Иван. — Курбский верен мне.
— О ком еще не поминать? — неистовые глаза Марьи нацелились на Ивана как жала. — О Володимире? О его матери? О Челяднине? Думаешь о нашем благополучии — и приближаешь к себе Челяднина!
— Я и брата твоего приблизил к себе. Что же тем не попрекаешь?
— Брат мой верен тебе.
— А Челяднин мудр. Он тысячи таких, как твой братец, стоит. Ежели случится вдруг, помирать стану, — на него царство оставлю.
— Тебе не мудрость нужна, а верность. Ты сам мудр. У нас, у горцев, коли путник сбирается в путь, его не спрашивают: труден ли будет путь? Спрашивают: кто твои попутчики? Кто же твои попутчики, свет-государь мой, Иванушка? Шуйские? Оболенские? Или, может, Гедиминовичи да их подлые отпрыски — Патрикеевы, которые первыми поднялись против вас, великих князей?! Вот уж истинно — пригрели змею на своей груди. И Ефросинья — також… також из их кубла, из патрикеевского! Оттого и скалится на тебя яростней всех! А ты молишься на нее, как на святую угодницу.
— Придет время и на нее.
— Когда?
— То уж моя забота — не твоя.
— Нет, и моя! Не наложница я, не женище 254… Царица я! Жена твоя, мать твоего сына… Наследника твоего!
— Василий не на царство рожден.
— На холопство, да?
— На удел. На царство Иван рожден.
— Любил бы меня, не говорил бы такого.
— Я люблю тебя… но обычаи наследования святы.
— Королевну Катерину любишь ты! Да! Да! — яростно, с безрассудной ревностью закричала Марья. — Ты к ней до меня сватался и ныне про нее думаешь! Парсуну 255 ее хранишь!
— Я и твою парсуну храню.
— Мою тебе соромно выкинуть!
— Безлепицу говоришь, — насупился Иван. — Сватал я королевну, понеже вдовый я был в те поры. Да не выдал ее Жигимонт за меня. Напужался, что я на его безнаследный престол посягну через брак свой с сестрой его. А я доброго мира хотел с Литвою да Польшею да жену добрую. А ныне чего мне думать про королевну?! Ныне она за Яганом… Чужая жена она ныне.
Насупленный, усталой, отяжелевшей походкой вышел он из опочивальни, даже не затворив за собой двери, и Марья слушала, как заторопился он, как застукотели его босые ноги по гулкому полу, а потом разом вдруг стихло вокруг, будто бездна разверзлась рядом и поглотила все окружающее.
Жутко стало Марье в этой омертвевшей тиши, жутко и больно… Кинулась она головой в подушки, отдалась бесноватому отчаянью.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Царь неожиданно объявил, что велит всем боярам и окольничим в воскресный день, после заутрени, быть перед ним в Столовой 256 палате — с поклонами, как в прежние времена.
Изумились бояре: они уж успели позабыть те прежние времена, когда хаживали к царю на поклоны в Столовую палату. Тогда, бывало, на каждый большой праздник сходились они в главную дворцовую палату, кланялись в ноги царю, сидящему на своем царском месте со скипетром в руках, поздравляли его, подносили подарки… Царь допускал их к руке, беседовал с ними, после беседы все вместе, с царем во главе, отправлялись к обедне в Успенский собор.
После обедни у царя неизменно был стол 257, где царь угощал всех фряжскими винами или диковинными плодами из Шемахи, которые на Руси назывались оранцами 258, самых достойных царь одаривал кубками, чашами, одеждами со своего плеча. Добрые, мирные времена! Вольготно чувствовали себя тогда бояре — все было в их руках! Царь был молод, во многом неискушен и, хотя нрава он был строптивого, был вспыльчив, скор на гнев и расправу, с сильными, однако, держал себя осторожно, не мешал им распоряжаться, — и думалось им, сильным и чиновным, что так и пребудут они вовек, держа царя только для престола и кланяясь ему по большим праздникам. Но неожиданно появился Адашев, за ним Сильвестр, вместе с ними — Избранная рада. Все стали решать избранные… Сильные лишились своей былой власти. Теперь в Столовой палате они усердно гнулись перед царем, изощрялись в подарках, стараясь вернуть свое прежнее положение, повернуть царя к себе… Но чем усердней они отбивали поклоны, чем дороже несли подарки, тем реже их стали приглашать, а потом и вовсе перестали — царь окончательно отвернулся от них, И повелись тогда боярские козни, и противления, и измены… Поначалу скрытно, утаенно, а когда Иван захворал и слег и, думая, что уже не поднимется, позвал их всех к кресту — присягать царевичу Дмитрию, тогда пошли они против него в открытую. Все, что было тайным, стало явным, вражда обнажила свой хищный лик, и отныне уже не межа — пропасть легла между ними.
Не стало Адашева, не стало Избранной рады, Иван вновь остался один, но примирения с боярами не поискал, сам взялся править — с дьяками вместе! — и правит вот уже, считай, три года. За все это время только раз или два приходил к ним — сам приходил! — да и то не советоваться вовсе, не мириться, а, казалось, затем лишь, чтоб посильней растравить себя, чтоб утвердиться, увериться в чем-то своем, что взял себе на ум. И вдруг такое повеление — с поклонами, как в прежние времена!
- Царские забавы - Евгений Сухов - Историческая проза
- Ковчег царя Айя. Роман-хроника - Валерий Воронин - Историческая проза
- Эта странная жизнь - Даниил Гранин - Историческая проза