Павел поболтался по школе и пошел в свою слесарку. Но электричества все еще не было, так что писать в слесарке было невозможно, а сидеть в дверях, Павел поостерегся. Слишком много было вокруг удобных позиций для снайпера. Он перетащил из машинного отделения стальные листы, прислонил их к шкафу. Ну вот, без гранаты его теперь не возьмешь. А ее еще зашвырнуть надо. Как ни кидай, все равно в шкаф угодит. Он уселся в полумраке за шкафом, вытянул ноги, привычно потрещал барабаном нагана, положил на стол перед собой.
Неужели его теперь пасет какая-то гнида из его армейской юности? Черт, да вполне может быть! Половина каждого призыва были из Новосибирска, из Новосибирской области, да и из нынешнего места обитания Павла множество народу было. Павел даже встретил в троллейбусе в первое послеармейское лето Мухина, парня из Харрасовского призыва. Мухин, как и все "деды", основательно получил в драке в столовой, а тут, увидев Павла, разулыбался, двинулся навстречу, заранее протягивая руку. Воскликнул:
– Пашка, ты как тут?!
– Да вот, в Университете учусь… – проговорил Павел, пожимая руку.
Мухин весело хохотнул, воскликнул:
– А здорово вы, салаги, нам тогда задали!
– Дак ведь сами нарвались…
– Паша, это ж традиции… Положено, чтобы деды салаг дрючили…
– А положено, чтобы из-за бабы штыком тыкали, а потом замполиту закладывали, что, мол, спал на посту?
– Дак ты что, не спал?!
Павел не помнил, как звать Мухина, а потому с запинкой сказал:
– Я, Мухин, в теплой и мягкой постели с трудом засыпаю, а как бы я на ветру, на квадратном метре уснул?
Мухин проговорил задумчиво:
– Говно, конечно, Харрасов… Не зря он после службы в хомуты подался… Ну ты тоже, не подарочек; так маскировался… Мне потом рассказывали, как ты мудохал Харрасова в капонире…
Они расстались почти друзьями, договорились встретиться, но так и не получилось встречи.
Павел вообще не помнил промежуток времени между осенью и весной, второй весной службы. Смутно вспоминал, как осенью ездили в шахтерский городок на разгрузку дынь и арбузов. И то вспоминал потому, что впервые в жизни так наедался арбузов. Это ж невероятно, сколько может съесть оголодавший солдат! Павел за день тяжелой работы, с девяти до девяти часов, мог съесть до шести арбузов, но в роте находились уникумы, способные слопать по восемь арбузов за день. Возможно, зима выпала из памяти потому, что служить было уютно и спокойно. Если не считать холодрыги в казарме, служба была курортом; никакой дедовщины, никакой муштры, можно уйти на весь день на станцию, позвонить на КП, что делаешь регламентные работы, и весь день отдыхать в тепле, сидя рядом с телефоном. А перед ужином пойти в казарму, и вволю потаскать штангу. Осенью демобилизовался старшина, начальник станции, из полка замену не прислали, а назначили начальником станции солдата срочной службы, то есть Павла, и присвоили ему звание ефрейтор.
Память почему-то начинала отчетливо работать с того дня, когда в роте появились хохлы; два солдата после институтов с годовым сроком службы. Павел в тот день был дежурным по роте. После ужина, проверив, как метутся патрульным дорожки, он уселся перед телевизором в ленинской комнате, и вышел в спальное помещение казармы только в двенадцать часов, доверив провести вечернюю поверку дневальному. И так было ясно, что никто в самоволку не ушел. Дневальный свободной смены, рыжий, конопатый верзила из прошлого весеннего призыва по фамилии Морев, как раз домывал полы в казарме. Был он медлителен, и в движениях, и в разговоре, но за год службы умудрился стать радистом первого класса. Говорили, что он в минуту передает несусветное количество знаков, и при этом не делает ни единой ошибки.
Павел привычно спросил:
– Эй, Морев, сколько писем написал за нынешнее дежурство?
Морев что-то проворчал неразборчиво. Павел прошел к тумбочке дневального и посчитал письма Морева. Их оказалось девять штук, все пухлые, увесистые. Павел задумчиво взвесил на руке пачку, подумал, уже в который раз: – "Что же можно писать в письмах, если пишешь их через день, да в таком количестве?" Морева спрашивать бесполезно; проворчит что-нибудь неразборчивое, и все. А вскрывать ведь не станешь… Аккуратно положив письма к остальным, Павел подумал, что даже если он их пишет жене, то это ж скрупулезно надо описывать каждый свой шаг, каждую мысль на протяжении суток. Жену Морева он видел, приезжала зимой; невзрачная, невысокая, полноватая женщина, несмотря на свои восемнадцать лет.
Вернувшись в спальное помещение, Павел направился к своей койке. Морев уже домыл полы. Дежурному по роте спать полагалось одетым, а потому Павел снял сапоги и улегся поверх одеяла. Не спалось. Он лежал и смотрел в потолок. Дневальный, скотина, наверняка смотрел телевизор вместе с несколькими "старичками" из весеннего призыва. Встать и шугануть его не хотелось. А тут еще явился Котофеич. Как всегда, видимо, открыл лапой кухонную дверь, и через амбразуру окна раздачи проник в казарму. Коротко мяукнув, вспрыгнул на постель, пристроился в ногах, и принялся вошкаться; то чесался, потом долго-долго лизался, да так, что кровать ходуном ходила. Здоровенный котяра вымахал, всего год, а уже больше любого взрослого кота.
Включение объявили в четыре часа утра. Дневальный еще не успел к нему прикоснуться, а Павел уже открыл глаза.
– Включение… – шепнул дневальный.
Орать истошно ночью не полагалось. Так что дневальный шепотом будил дежурную смену радистов и планшетистов. Павел не спеша, обулся. Котофеич, муркнув, соскочил с кровати и выжидательно смотрел на него.
– Пошли, Котофеич, по включению… – проговорил Павел, и пошел к выходу. Кот, задрав хвост, поспешал впереди.
Соскочив с крыльца, Павел легко побежал по дорожке. Котофеич, загнув хвост вопросительным знаком, мчался впереди, значительно обгоняя, и уже сливался с темнотой.
– Тьфу, черт!.. – выругался Павел, вдруг ощутив, что в кармане звенят ключи, и мотается тяжелая ротная печать.
Пришлось возвращаться. Вспрыгнув на крыльцо, рывком распахнул дверь, и успел краем сознания ухватить резкий жест дневального, стоящего у противоположной стены тамбура. Павел резко присел. Над ним с шелестом пролетел нож и канул в темноту за дверью. Дневальный, скотина, развлекался; бросал нож в дверь.
Напустив на себя бешеную ярость, Павел бросился к нему, схватил за шиворот, заорал:
– Д-дубина! Чуть глаз не выбил. Чтоб к разводу дверь была покрашена!
Дневальным стоял белорус, по фамилии Могучий. Он, и правда, был могучий. На полголовы выше Павла, и в плечах пошире. От страха он даже с лица спал, исчезло обычное жизнерадостное выражение. Как бы смиряя ярость, Павел глубоко вздохнул, отпустил Могучего, и почти спокойно проговорил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});