Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буду весьма вам обязан за рассеяние этих моих сомнений!
С сердечными новогодними поздравлениями,
Станислав Лем
Майклу Канделю
Краков, 9 января 1975 года
Дорогой пан,
осмелюсь высказать несколько замечаний о присланной вами статье, за которую очень благодарен. В ней есть одна орфографическая ошибка: по-польски пишется «INTELEKTRONIKA», а не «Intelektronyka», как вы написали (может быть, по аналогии с типовым формантом: muzYka, matematYka). В целом я считаю, что вы слишком скромны и строги к себе, потому что даже там, где вам не удавалось перевести что-либо буквально, вы часто на основании идеи вносили трансляционную КОМПЕНСАЦИЮ собственными задумками. (Кстати, не знаю, вы заметили, что секта Drabinоw называется ТАК от перекрытия RABINОW и DRABINОW[345].) О трудности перевода będziejоw вы пишете, а о своем термине HENCITY нет, – почему? Я не знаю, но мне этот термин представляется очень хорошим[346]!
В самом деле, вы правы, когда говорите, что по моему мнению язык одновременно отражает ИЛИ формирует мир человека. А то, что польский язык лучше, чем английский, переносит значительное обилие, скопление неологизмов, для меня самого вопрос совершенно неясный. Например, сейчас, когда я писал новое произведение для цикла «Кибериада», то в такой степени размножил там неологизмы, что пришлось при окончательном редактировании текста их совершенно безжалостно истреблять, именно потому, что текст стал невыносимо барочным, и это затрудняло чтение, а кроме того, точно так же, как и в поэзии, МЕРУ нововведений следует определять СДЕРЖАННО, и если эта мера превышена, отдельные, даже превосходные неологизмы (метафоры в поэзии) имеют тенденцию затмевать (гасить семантически) эффект соседних!
Я бы добавил еще следующее.
A)В зависимости от того, используются ли неологизмы в намерении квази -реалистической серьезности описания мира, представленного в произведении, или же в намерении писать гротескно, это заранее решает поведение автора в литературе, хотя совсем не так может быть в действительности. Склонность к шуткам в серьезных делах свойственна, например, физикам, недавно открытую частицу они назвали «очарованной» совершенно обдуманно, что, пожалуй, еще забавнее, чем «strangeness» – «странность» – в качестве параметрического атрибута иных, ранее открытых частиц. Но то, что допустимо в реальности, не всегда разрешено в литературе.
B)Неологизмы должны вступать в резонанс – с существующей синтагматикой и парадигматикой языка – множеством различных способов. На многих, можно сказать, уровнях можно получить резонанс, создающий впечатление, что данное новое слово имеет право гражданства в языке. И тут можно грубо, топорно произвести дихотомию всего набора неологизмов, так что в одной подгруппе соберутся выражения, относящиеся скорее к сфере ДЕНОТАЦИИ, а в другой – скорее к КОННОТАЦИИ. (В первом случае решающим оказывается существование реальных явлений, объектов или понятий, что-либо выразительно обозначающих внеязыково, в другом же случае главной является внутриязыковая, интраартикуляционная, «имманентно высказанная» роль неологизма.) Однако тем, что составляет наибольшее сопротивление при переводе, является, как я думаю, нечто, что я назвал бы «лингвистической тональностью» всего конкретного произведения, per analogiam с тональностью в музыкальных произведениях. (Когда одно построено в b-moll, а другое – в Cis-dur.) Например, тональность «Консультации Трурля» целостна, то есть gestalt-quality[347]. ИНАЯ, нежели в рассказе Трурля о Малапуции Хавосе. Это ненамеренное различие возникает, по моему мнению, от чисто эмоциональной напряженности увлечения текстом, который пишешь, ибо интенсивность такого увлечения находит свое выражение в «языковой разнузданности», в дерзком подчинении всего осмысленно-звучащего заявления – намерению, патронирующему произведение (у меня по крайней мере именно так нарочито подчеркивается натиск ожесточенности, скажем). Может быть, заслуживает внимания поиск ответа на вопрос, в какой мере дозволительно неологизмам на разных уровнях (лексикографическом, грамматическом, фразеологическом, идиоматическом) приписать серьезные функции ДАЖЕ в тексте prima facie только гротескном. Ведь гротескность произнесенного заявления МОЖЕТ быть ТАКЖЕ защитой, камуфляжем, в специфических условиях подцензурной публикации, ХОТЯ не может быть и речи о том, чтобы всегда трактовать такой текст как шифр, который надо взломать, или как шелуху, которую следует содрать и отбросить, чтобы добраться до того, что «на самом деле» этот текст скрывает. В противоположность обычному шифру литературный текст неотделим от этой своей «скрытой семантики», и как обычно в литературе, то, «что автор хотел сказать», после разоблачения может оказаться совсем банальным, а новшеством и ценностью per se является именно способ высказывания.
Неясным для меня остается, уже вне границ вашей статьи, почему именно вы явно отдаете предпочтение текстам типа «Конгресса», «Кибериады», «Звездных дневников» в ущерб текстам типа «Мнимой величины» (как их читатель, а не как возможный переводчик!). Мне кажется, что в «Мнимой величине» я продвинулся хотя бы на шаг, но дальше, чем, например, в «Фут[урологическом] конгрессе», учитывая то, что в «Конгрессе» показан некоторый предметный мир, и этому миру высказывание ассистирует (служит ему описательно или, разумеется, самим течением развивающейся интриги). А вот в «Величине» уже нет мира, представленного целиком, а есть лишь фрагменты сильно и умышленно опосредованных заявлений, из которых можно лишь представлять себе (домысливая, делая умозаключения), каким является внешний мир, существующий лишь в виде чистого подтекста. Этот очередной шаг я считаю логичным шагом в эволюции моего писательства, почти необходимым, и потому был бы рад услышать здесь ваши возражения, предупреждения, от которых вы меня пока избавляете. Вот не надо так, правда. Упрек, с которым я встретился на родине, правда, высказанный не так остро и ясно, гласит, что чем-то таким, как «Мнимая в[еличина]», я попросту УЖЕ выхожу за пределы беллетристики, что это какие-то упражнения, допустим, из философии, или публицистики, или фантастической историософии (или хотя бы полуфантастической), а не литературные произведения. У меня же на это есть такой ответ: то. что вчера считалось трансцендентностью границ беллетристики, сегодня может быть уже интегральной частью художественной литературы, поскольку граница эта носит изменчивый характер, зависит от принятых условностей, и когда они изменяются, фантастическая философия или теология может стать именно «нормальной художественной литературой». А вы что об этом думаете?
Очень сердечно приветствую вас,
Станислав Лем
Майклу Канделю
Краков, 9 февраля 1975 года
Дорогой пан,
я очень благодарен вам за письмо, в котором вы с такой добросовестностью представили свои likes and dislikes[348] и попытались обосновать их обобщениями (Mythos-Logos). Ваше письмо объяснило мне, на сколь хрупком основании покоится любое соглашение, возникающее между людьми ЧЕРЕЗ ЛИТЕРАТУРУ. Ведь если бы я был автором всех моих книг, за исключением «Кибериады» и «Звездных дневников», вы наверняка не занялись бы моим творчеством так благодатно и так замечательно, как это произошло. При этом я думаю, что различие базовых суждений о литературе, в частности, хотя бы в ее фантастическом ответвлении, между нами еще больше, чем это, казалось бы, следовало из предложенной вами раскладки моих произведений на четыре группы, и это потому, что я уверен: при продолжении аналитического разбора мы пришли бы к дальнейшим различиям. Так, например, поместив под микроскоп отдельные «путешествия» Ийона Тихого, мы установили бы (собственно, это уже произошло ранее в нашей ранней переписке), что вы отличаете и выделяете не те же путешествия, которые предпочитаю я. Так, например, путешествие о «теологическом» заряде вас явно не устраивало, и вы даже предлагали его исключить, в то время, как для меня оно является одним из самых метких, то есть наиболее точно отражающих мои исходные намерения. Ведь мое собственное негативное отношение к отдельным моим текстам, к таким, например, как «Расследование», «Эдем» или «Возвращение со звезд», вытекает из ощущения расхождения первоначального намерения и его выполнения, то есть дисквалифицирует эти произведения за их несовершенство, за то, что они свернули на неправильный путь. Там же, где до дисквалификации не доходит, я попросту считаю, что написал то и написал так, как «должно быть». Дискуссия по существу на тему, «кто из нас здесь прав», была бы лишена всякого смысла, поскольку литература – это всегда только и исключительно argumentum ad hominem[349], и это argumentum, все обоснования которого представляют собой лишь вторичную рационализацию (критическую). Существуют, как известно, книги, которые мы любим и уважаем, такие, которые любим, но не уважаем, такие, которые уважаем, но не любим, и наконец, те, которые мы не любим и не уважаем. (Для меня к первой категории принадлежат книги, НЕ ВСЕ, Бертрана Расселла; ко второй – Сименона, к третьей – Кафки, к четвертой, например, – книги типичной science fiction.) То же касается нашего отношения и к другим людям. Например, к женщинам! Ведь можно считать, что некоторая женщина ДОСТОЙНА любви за ее положительные качества души и тела, и одновременно осознавать, что сам ты ее не полюбишь. На вопрос, ПОЧЕМУ именно нет, можно ответить, но это всегда вторичная рационализация, первоначальным же является влечение – или отвращение. Добросовестный критик – это такой, который лишь то признает и хвалит от всего сердца, что одновременно как любит, так и уважает; конечно, нюансы между первым и вторым повсюду стараются стереть. Ключ моего критерия, собственной оценки моих книг, это попросту отношение к ним с позиции ЧИТАТЕЛЯ. К «Кибериаде», к «Звездным дневникам», но также и к «Мнимой величине», к «Абсолютной пустоте» я могу безболезненно возвращаться и обычно нахожу в этих текстах что-нибудь удовлетворяющее меня, а потому и ощущаю желание узнать иные – ЕСЛИ БЫ ОНИ БЫЛИ – книги такого типа. «Солярис» – это особая вещь, ее я больше уважаю, чем люблю, – я даже корректировать ее не хочу! Фантазия, которую я ценю, это крылья, выносящие за пределы уже Познанного и Испытанного, уже познавательно ассимилированного, и то обстоятельство, происходит ли эта трансценденция достигнутых границ в виде дискурса («фиктивной онтологии», «теологии», «философии», «лингвистики» etc. и т.п.), или же в виде беллетристики (гротеска или «визионерской атаки»), – имеет для меня чисто ТАКТИЧЕСКОЕ значение. Какова вершина, каковы препятствия при ее штурме, такова и применяемая тактика, и ничего сверх того. Это не значит, что я – предтеча, а вы – традиционалист, что я выдвинулся куда-то там, а вы сзади, это означает лишь, что я – эгоист и что делаю (и читаю тоже) то, что меня занимает, что мне доставляет удовлетворение, которое я не раскладываю на основные элементы (сколько эстетического удовлетворения, сколько познавательного, сколько развлечения, сколько разочарования). Я словно ищу, в моем чисто субъективном ощущении, естественно – ИСТИНЫ как их чистой возможности, и тут уж правота на стороне тех, кто считает, что я, наращивая эрудицию и знание, тем самым затрудняю себе чисто беллетристическую работу в рамках ранее использованных канонов («Кибериада», «Солярис»), поскольку жажда оригинального, хотя бы ПОХОЖЕГО на правду отличия, подгоняет меня успешнее всех других используемых критериев естественности, например, композиционного, стилистического etc.
- Русская поэма - Анатолий Генрихович Найман - Критика / Литературоведение
- Иван Карамазов как философский тип - Сергей Булгаков - Критика
- Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга вторая. Некоторые проблемы истории и теории жанра - Анатолий Бритиков - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика
- Классик без ретуши - Николай Мельников - Критика