И вновь спас меня мой ангел-хранитель.
Я ответил, что готов разговаривать с кем угодно, в том числе с адмиралом Тэрнером, но не собираюсь общаться с предателями — какую бы страну они ни предали. «Ваш гость, — продолжал я, — не только предал свою страну, он еще предал и свою семью — жену и двоих детей, о чем я знаю не понаслышке. Дело в том, что мой сын учится в той же школе, что и дочь этого человека, и я в курсе произошедшей трагедии: когда стало известно, что Шевченко — предатель, его жена, которая в то время была в Москве, повесилась. Так что ваш гость повинен в гибели матери своих детей и в том, что они фактически стали сиротами. Нет, — сказал я, — не то что разговаривать с ним — я с ним, как говорят в России, не стал бы даже срать на одном поле».
Тут в эфире наступила тишина, пауза, совершенно не характерная для американского коммерческого телевидения. Потом Тед заметил: «Ну, Владимир, если вы не хотите разговаривать с мистером Шевченко, мы не можем вас заставить».
С этим я горячо согласился, и Шевченко по сути дела выключили из беседы.
Позже мне прислали видеокассету этой программы, и я увидел, как Шевченко, услышав слова о самоубийстве жены, закрыл лицо руками. Уверен: знай он, что я случайно обладаю этой информацией, он отказался бы от участия в программе — как, впрочем, отказался бы и я, зная заранее о его присутствии. Так или иначе, я не обменялся с ним ни одним словом. Я не нарушил неписаного закона, запрещавшего общение с предателями. Доля везения и некоторая сообразительность спасли меня. Невозможно мириться с тем, что кто-то решает за тебя, с кем можно, а с кем нельзя разговаривать. То, что Шевченко — мерзавец, для меня неоспоримо, но я предпочел бы сказать ему об этом, не будучи принужден к тому правилами «игры».
Спустя время я вновь встречался с Шевченко, но в программе Бринкли. Впрочем, беспокоиться было не о чем, поскольку у Бринкли все интервьюируемые гости появлялись последовательно и не общались друг с другом.
На следующий день мне позвонил начальник Главного управления внешних сношений Гостелерадио СССР Лев Андреевич Королев. Он был краток:
— Владимир Владимирович, готовьтесь. Вас ждут неприятности.
— Почему?
— Вы же знаете, что нельзя разговаривать с такими подонками, как Шевченко.
— Так я и не говорил с ним!
— Не будем обсуждать этот вопрос. Готовьтесь.
Повесив трубку, я понял две вещи: во-первых, меня уволят; во-вторых, мне на это наплевать. Черт с ними, жизнь на этом не кончается, пошли бы они все… Парадокс: мне грозили серьезные неприятности, а я испытывал облегчение, ощущение свободы.
На следующее утро ровно в девять зазвонил мой телефон.
— Владимир Владимирович?
— Да.
— Это приемная Лапина. Вас просит зайти Сергей Георгиевич.
Я спустился с девятого на четвертый, начальственный, этаж, вошел в приемную Лапина, и его секретарь, милая женщина средних лет, посмотрев на меня с сочувствием, жестом пригласила в кабинет. За столом сидел САМ. Кроме того, собрался целый ареопаг: заместитель Лапина по Иновещанию Александр Петрович Евстафьев, начальник отдела кадров Лобанов, заместитель председателя Генрих Зигмундович Юшкявичюс и Лев Андреевич Королев. Я поздоровался и сел на стул напротив Лапина. Разыгралось действо, которое я никогда не забуду…
Лапин был человеком незаурядным, одаренным множеством талантов, в том числе актерским. Изобразив на лице выражение крайнего отвращения, он спросил:
— Как же вы могли разговаривать с такой мразью?
Я ответил, что вовсе с ним не разговаривал. Тогда Лапин скорчил гримасу, будто я только что плюнул ему в суп.
— Но вы же приняли участие в одной с ним передаче!
Я кивнул и пояснил, что за мной осталось последнее слово в программе, которую смотрят десятки миллионов американцев, я смог сказать им то, что думаю. Так что, по моему мнению, я правильно сделал, что поучаствовал.
Лапин откинулся в кресле. Теперь его лицо изображало высокомерное презрение.
— Вы полагаете, что правильно сделали, а вот мы, видите ли, считаем, что вы поступили неправильно. Более того, мы считаем, что вы еще не доросли до такой работы, вам не надо заниматься этим. Понятно?
Поскольку я осознавал, что участь моя решена, я посмотрел Лапину в глаза и спросил:
— Я свободен?
Этого он не ожидал. Он окинул взором всех сидящих и, разведя руками, обратился к молчаливой аудитории:
— Нет, вы посмотрите, как он не любит критику.
Все это время Лев Королев дергал меня за полу пиджака и тихо просил молчать, терпеть. Но меня уже никто и ничто не могло остановить, пропадать — так с музыкой!
— Ну что вы, Сергей Георгиевич, совсем наоборот. Я уже лет пятнадцать работаю здесь и доброго слова не слышал ни от вас, ни от ваших подчиненных. Так что к критике я вполне привык.
Следует сказать, что Лапина боялись до обморочного состояния, ему не возражал никто, или почти никто. А тут какой-то несчастный комментатор. От неожиданности он чуть сбавил обороты.
— Вы должны понимать, Владимир Владимирович, что у вас работа — как у сапера. У вас нет права на ошибку.
— Извините, Сергей Георгиевич, — возразил я, совершенно закайфовавший от этой беседы, — но я нанимался к вам не сапером, а журналистом. Но коль скоро вы решили провести такую параллель, позвольте вам заметить: сапер, если он, не дай бог, подорвется на мине, знает, что свои постараются его спасти. А мы, работая здесь, понимаем, что именно свои постараются угробить.
Наступила мертвая тишина. И тут Юшкявичюс задумчиво посмотрел на потолок и абсолютно серьезно, выговаривая каждое слово четко и с литовским акцентом, отчего все прозвучало особенно весомо, как бы самого себя спросил:
— А интересно, как накажут Шевченко за то, что он принимал участие в одной программе с Познером?
Абсурдность всего происходящего была очевидна даже человеку туповатому, не говоря уж о Лапине.
— Ладно, — проворчал он, — идите, работайте.
Я встал, улыбнулся, пожелал всем всего хорошего и вышел.
Спустя два дня мне сообщили, что посол СССР в Вашингтоне Анатолий Добрынин направил в ЦК, КГБ и МИД отчет, в котором дал высочайшую оценку моему выступлению в программе Коппела. Конечно, я этому обрадовался, но эта радость не шла ни в какое сравнение с той, которую я испытывал, покидая кабинет Лапина. Я торжествовал. Мне казалось, что я убил дракона, того самого дракона, который обосновался, свернувшись клубком, в моем сердце, и который то и дело мною управлял, извергая волны страха и заполняя им мою душу.
Но дракон был жив да и сейчас живет. Он живет в душах, которые искалечил. Он посасывает свою трубку, поглаживает усы, обнажает желтоватые клыки в уверенной улыбке и тигриными желтыми глазами наблюдает за тем, как целая страна, словно Лаокоон из змеиных пут, пытается вырваться на свободу из его скользких объятий.