комнате и оглядывая внимательным взором мои висящие вкривь и вкось холсты. – Я прихожу в Центральный комитет КПСС, вынимаю из ширинки член и ссу им в морду!” И, насмешливо глядя на мою ошарашенную физиономию, поясняет: “Я устраиваю выставки запрещённых художников в галерее Академгородка! Хотите персональную выставку в ней? – И, не дожидаясь моего утвердительного ответа, убеждённо произносит: – Устрою”. И устроил!
В 1967 году в галерее Академгородка в Новосибирске была открыта моя первая большая персональная выставка. А вскоре состоялся очередной Пленум ЦК КПСС, на котором было принято решение сворачивать идеологические и культурные свободы хрущёвской оттепели. Выставочная деятельность Макаренко давно бесила официальные союзы художников Москвы и Ленинграда, а решение КПСС развязывает им руки – и галерея в Новосибирске закрывается, Макаренко изгоняют из Академгородка, несмотря на протесты профессоров и студентов, а вскоре Мойша Хершкович, он же Миша Макаренко, обвинённый в антисоветской деятельности, пополняет ряды зэков Владимирской тюрьмы. Работы мои не успевают дойти до Ленинграда, арестовываются и исчезают из моего поля зрения. На память об этой выставке у меня остаётся афиша, на которой изображён гофмановский кот Мурр.
Талантливый организатор, эрудит, глубоко порядочный человек, Михаил Янович Макаренко, осуждённый по 58-й статье на восемь лет, отсидит свой срок от звонка до звонка. Я увижусь с ним уже на Западе, и наши дружеские отношения будут длиться до его трагической кончины.
Москва
Москва левацкая
По сравнению с Питером Москва была иной планетой – с шумными мастерскими левых художников, посещаемыми иностранными дипломатами, покупающими их работы, с посольскими приёмами, куда нонконформисты приглашались. Как это было не похоже на существование питерской подпольной богемы, на жизнь леваков города, названного “колыбелью революции”. Московские нонконформисты не служили ночными сторожами, не сгребали по утрам снег с улиц – они зарабатывали на жизнь, иллюстрируя детские книги или рисуя для научных журналов. И, как в официальных кругах МОСХА, была среди них своя иерархия. Но если в официозе иерархия была денежной, то в кругу леваков иерархия устанавливалась не по количеству денег, а по степени талантливости. Званиями и чинами заведовал и раздавал их чувашский поэт Геннадий Айги, обладающий непререкаемым авторитетом в левацких кругах Москвы.
Первым номером у чувашского арбитра числился Убогий Гений – талантливейший и самобытный художник Владимир Яковлев, страдающий тяжёлым глазным заболеванием с замысловатым медицинским названием “кератоконус” и нелёгким нервным расстройством, творящий свои живописные и графические шедевры в стенах психиатрических лечебниц. Вторым номером был обозначен “иерарх” Михаил Шварцман.
Я наблюдал забавную сцену в мастерской Шварцмана, когда шёл горячий спор по поводу первенства в художественном мире Москвы. Михаил Матвеевич Шварцман, считавший себя, безусловно, главнейшей фигурой среди московских нонконформистов, до глубины души был уязвлён, завоевав по решению сурового арбитра второе место. “Ну Гена! Я не понимаю, почему у тебя Яковлев – номер один?! Ведь номер один – это я!” – негодующе кричал Шварцман на невозмутимого “судью”. “Нет, ты номер два”, – твёрдо и непоколебимо картавил в ответ Айги. И вся интеллектуальная Москва в то время знала и понимала, что Володя Яковлев – художник номер один.
Наверное, были и другие списки, делившие художников по номерам, но я в тех списках не числился, хотя с Геной Айги мы были в тёплых и дружеских отношениях.
Мои немногочисленные поездки в Москву убедили меня, что и в столичном граде существовали и творили десятки интереснейших художников с индивидуальными манерами, философией и взглядом на окружающий мир. Судьба столкнула меня с некоторыми из них: с лучшим и умнейшим концептуалистом двадцатого века Ильёй Кабаковым, с его талантливым окружением – молчаливым эстонским сюрреалистом Юло Соостером, прошедшим сталинские лагеря, с Владимиром Янкилевским, зацикленным на интимных местах особей женского пола и поразившим меня мастерски сделанной гротескной серией офортов “Город”, способной соперничать с гойевскими “Капричос”. А Анатолий Брусиловский, непревзойдённый мастер коллажа, устроивший выставку моих работ в своей мастерской, убеждал меня забросить кисти и карандаши, взять в руки ножницы и банку с клеем и заняться современным искусством коллажа. “Пока ты два часа возишься над рисунком, я успеваю сделать за это время десяток законченных работ в технике коллажа”. И даже короткие визиты в мастерские таких мастеров, как Эрик Булатов и Олег Васильев, и знакомство с их своеобразными поисками нового языка в изобразительном искусстве, конечно, оказывали на меня влияние. Но, пожалуй, одной из важнейших встреч в московском андеграунде была моя встреча с Михаилом Шварцманом и его творчеством. Его стремление к системе знакового изображения, духовная связь с древними канонами русской иконы были созвучны моим исканиям и созданной нами с Владимиром Ивановым теории метафизического синтетизма. Столкновение с творчеством московских мастеров-нонконформистов открывало для меня новые горизонты.
Американская “Боярыня”
В животе снуют пельмениКак шары бильярдные…Дайте нам хоть рваных денег, —Будем благодарные.Глеб Горбовский
В лисьей шубе и шапке, восседая в расписных санях, запряжённых парой рысаков, она трусила по заснеженным московским улицам на рынок за натуральными продуктами, привезёнными из деревень. Отоварившись, она спешила к старинному особняку восемнадцатого века на улице Рылеева, который занимала со своим мужем. Звали новоиспечённую московскую боярыню Ниной Стивенс.
Была она американской подданной, хотя родилась в России, и девичья фамилия Нины Андреевны была Бондаренко. Её супруг Эдмунд Уильямс Стивенс, корреспондент журнала “Лайф”, лауреат Пулитцеровской премии за книгу This is Russia – Uncensored и член компартии Америки, был чистопородным американцем. Особняк, занимаемый американской парой, был сборищем московских леваков различных видов, качеств и калибров, состоящим из художников, поэтов, писателей, перемешанных с иностранными дипломатами, репортёрами и журналистами, и являлся в те годы “пупом” неофициальной интеллектуальной Москвы, куда мечтали попасть многие имеющие хоть какое-то отношение к искусству. Создала этот салон и властвовала в нём Нина Стивенс, взявшая на себя роль Пегги Гуггенхайм для бедных московских леваков.
Эта высокая костлявая женщина, перешагнувшая бальзаковский возраст, но ещё “со следами былой красоты”, тоже могла бы стать собирательницей работ русских авангардистов двадцатых годов, как в это же время делал сотрудник канадского посольства в Москве Георгий Дионисович Костаки. Он покровительствовал художникам московского андеграунда, пригрел на своей даче гениального забулдыгу Анатолия Зверева, обладавшего удивительной способностью одновременно сочетать усердное служение Бахусу и Аполлону. Дачные шкафы “дяди Жоры” он забил пачками экспрессионистических работ, выполненных на бумаге. И использовал он для этого, кроме коробки акварели, всё, что в момент творчества попадало ему под руку – будь то пепел от окурков, губная помада или тушь для ресниц дочерей дяди Жоры. Обжигающие своей прямотой и выразительностью мужские и женские портреты, мастерски исполненные двумя-тремя трепетными мазками или броскими пятнами, сумасшедшие пейзажи, петухи, автопортреты… Один из своих портретов, написанный Зверевым, Костаки подарил мне.
Работы Зверева,