Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А с идеальной, духовной точки зрения как? Увы, так же. Вот о чем я подумал сейчас.
Кстати, что значит «сейчас»? Это попросту ничего не значит, если быть материалистом. Ведь на любом расстоянии свету требуется время, чтобы донести сведение, стадо быть, есть реально только прошедшее, а также некоторая протяженность, которая заменяет нам «сейчас». А вот для души есть только сейчас, сплошное сейчас — прошедшее и будущее одинаково для души сейчас. Отсюда — душа это то, что единственное в мире имеет сейчас. Для души третье отношение — плевать она хотела на него.
Как же это так получается, спросишь ты, что нравственность может быть и с одним знаком, и с противоположным? Что одно и то же может быть и добром, и злом — в зависимости от того, как мы условимся считать? Хорошенькая нравственность, скажешь ты. Если человек против третьего отношения, то одни понятия добра и зла. Если за — другие. Тут дело в выборе.
Выбор — это решение плюс действие. Обязательно плюс действие, иначе мы ничего не узнаем о выборе. По действиям мы можем судить о сделанном выборе.
Сам по себе выбор не связан с нравственностью или безнравственностью. Я говорю о том выборе, о котором только и имеет смысл говорить — в связи с третьим отношением. И в любой избранной системе нравственности можно быть последовательным, т. е. безгрешным. В конечном смысле, идеология это только маскировка выбора и связанной с ним выгоды. И в стремлении (самом стремлении) к выгоде еще нет зла. Зло начинается там, где это стремление маскируется идеологией. Это зло неизбежно, пока отсутствует понятие общечеловеческой выгоды в смысле избежать результатов третьего отношения. Добиться бессмертия. Обмануть природу. Понять, что отдельный человек равен человечеству. Что человечество тоже личность. Целый организм, еще не знающий, где у него мозг, душа, руки и ноги. Еще не увидавший себя в зеркале. Еще не совершивший грехопадения. Еще находящийся во чреве матери. Нравственность для личности уже создана христианством. Нравственность для суперличности, металичности, социоличности, для человечества как единого существа может родиться только из третьего отношения, чуть было не написал тебе из «вахтинианства». Мы избавимся от самого страшного греха — от убеждения других.
О чем ты пишешь, спросишь ты? Еще одно евангелие? Уж не злоупотребляешь ли ты этим словом? Нет, это не еще одно, это то же самое, то, ради которого столько страдала и мучилась русская мысль и русская плоть. Так что я совершенно последователен.
А как же любовь? — спросишь ты. Куда это ты дел любовь? Самую обычную, ту самую, которая есть дар божий? О ней — в следующем письме. Тем более, что есть уже некоторое утомление во мне и, боюсь, в тебе, от серьезных рассуждений. Пора отдохнуть на чем-то попроще. Когда-нибудь, когда будет время.
Письмо девятое. О любвиСколько уж я тебе написал, а ты все молчишь, да так многозначительно, что я невольно вспоминаю твои слова насчет того, что в начале было не слово и не дело, а было в начале молчание. А у меня вот что-то много слов. Вот сейчас день, утром была для меня скука, ты не пустил меня никуда — ни к друзьям, ни к этой черненькой с кожей мулатки, ни выпить, и я сидел у стола и служил тебе, записывая то, что ты велел о непонятной еще тебе самому Белоглинке. Не знаю, как ты выпутаешься из этой истории, я решительно не улавливаю твоего замысла. Впрочем, ты никогда не считаешься со мной, а не зря ли? Ведь ты и сам еще не уловил замысла, я же тебя знаю, только вид делаешь, ты это любишь — влезать в работу, не зная заранее, куда она тебя заведет.
Хитрый ты, между прочим. По-хорошему хитрый, не обижайся, ты же знаешь, как я к тебе хорошо отношусь. Вот и сейчас меня взяло сомнение опять — я ли пишу тебе эти письма или ты их пишешь? Воспользовавшись мной? Ну, да бог с тобой. Я-то знаю, что это я тебе пишу. И в этом письме ты это сам сообразишь.
Мне почему-то кажется, ты прости за откровенность, что твои понятия о любви, все эти романтические бредни и туманы насчет Мадонны, красоты, верности и христианского брака, вся эта смесь из рыцаря бедного и «Песни без слов» Шумана, совсем-совсем не годятся для нашего столетия реалистической ясности и упрощения того, что столько тысячелетий считалось сложным. Вот я тебе расскажу кое-что из своего личного опыта и наблюдений. А ты подумай. Нельзя же, в самом деле, быть таким самоуверенным и считать обычных смертных существами низшего порядка, а их любовные взаимоотношения до тебя лично не касающимися.
И, конечно, ты уж прости, я не пощажу себя, иначе это не имеет смысла. Хватит тут притворяться. Самыми прямыми словами я тебе все выложу. Ты заметил, конечно, что даже такой матерый реалист, как Лев Толстой, все всегда пишущий точно и предметно (может, из-за отсутствия воображения), теряет всю свою предметность, когда дело доходит до любовных сцен. Стыдно читать, как он описывает первую случку Карениной и Вронского, просто стыдно, до того ничего нельзя себе представить ясно и понять. Как они лежали? Сколько раз он ее оплодотворил? И в каких положениях? Снял он с нее платье или только заголил самое необходимое у себя и у нее? Просто стыдно читать. Нет, тут или откровенно, или молчать.
Начну я все-таки с общего, с простого и известного. Редкий мужчина, а может, и вообще никакой не в силах прожить жизнь, не имея нескольких женщин, иногда многих и даже очень многих, и не то что не в силах прожить, а и не хочет так прожить. И редкая женщина не имеет нескольких, тоже иногда многих и многих мужчин. Сам сообрази — если у каждого мужчины несколько женщин, то неизбежно у каждой женщины — несколько, мужчин. Это математика. Так сказать, царствует в природе перекрестное опыление, и чем оно перекрестное, тем человеку приятнее. Но в прошлом этот известный факт вызывал гнев и возмущение почти невероятные как в мужчинах по отношению к женщинам, так и в женщинах по отношению к мужчинам. Каждый он хотел, видишь ли, чтобы каждая она была только его и больше ничья, но сам он при этом вовсе этой одной на практике не ограничивался, стараясь опылить как можно больше женского пола; а каждая она хотела, чтобы он был только ее, с другими бы не спал, хотя сама «грешила». На худой конец и он, и она согласны были, чтобы она и он были ничьи, если уж не их. А на этом отрыве теории от практики происходило и происходит до сих пор великое количество всяческих безобразий: там муж зарезал жену и любовника, себя, по существу, зарезал вместе со своей любовницей; там жена отравила мужа и любовницу; там мужчины подрались как петухи и друг друга прокололи, как свинью вертелом; там дети несчастны, там родители-старики переживают, там род на род идет войной, там еще какое-нибудь безобразие. А сколько несчастных семей! Подумать страшно, сколько страданий из-за этого несовпадения теории с практикой.
Первый раз я увидел любовь из окна. Мне было четырнадцать лет. Она лежала на деревянной крыше невысокого сарая и загорала. На ней не было ничего, кроме тоненькой и прозрачной тряпочки, зажатой ягодицами. Она лежала на белом полотенце и нестерпимо сияла на солнце. Ей было семнадцать. Она была прекрасна, ей необычайно шло быть голой.
К сожалению, загар быстро лег на ее кожу. Через два дня она больше не залезала на крышу.
Дни и ночи я вспоминал ее сияние. Подробности ее тела я не очень помнил, вернее, помнил, но недостаточно. Словно недосмотрел, не задержал в памяти необходимые черты. Не подошел поближе. И вот осталось сияние. И ничего больше.
Хуже всего было то, что она жила в соседней комнате этого деревянного окраинного домика. За тонкой стенкой. Это было хуже всего.
Я засыпал на правом боку, лицом к стенке.
Она была несомненно существо низшего порядка, когда была в одежде. Глуповата, простовата, цинична в речи. Ей ничего не стоило сказать грубое слово «задница». В ней не было ни интеллигентности, ни обаяния. В одетой. Мне, выросшему в другой среде, было стыдно, стыдно своего интереса к ней.
Но голая она была прекрасна, как Афродита. Прекраснее — она была живой и теплой.
Однажды, когда в доме не было никого, кроме ее старенькой бабки, она полезла в погреб. И вдруг позвала меня. Помочь ей.
По лесенке я спустился в погреб. Он был неглубок, но обширен. Темен.
Она попросила передвинуть бочку с капустой в углу. Небольшую бочку высотой мне по пояс. Я передвинул. Она полезла из погреба первая, я смотрел на ее ноги.
И я схватил ее за эти ноги и задержал. Она оглянулась, улыбнулась и снова спустилась вниз.
Я оглушенно стоял и ждал. Она взяла меня за руку повыше локтя и снова повела к бочке.
Ах, зачем я тебе это пишу все? Ведь ты помнишь подробности не хуже меня и тебе, наверно, скучно? Ты бы рассказал все это совсем не так, но и соврал бы, насочинял бы вокруг случившегося массу вещей, не правда ли?
Нет, я передумал. Я не стану сообщать тебе подробности. Я сделаю иначе, даже тон изменю снова на вполне серьезный, а то меня чуть было не увлекло в интересничанье и кривлянье, а ведь разговор у нас с тобой идет вполне серьезный. Я лучше поговорю с тобой о том, что меня действительно волнует.
- Евреи в войнах XX века. Взгляд не со стороны - Владимилен Наумов - Публицистика
- Болезнь как метафора - Сьюзен Сонтаг - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика
- Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста - Александр Верт - Биографии и Мемуары / Публицистика