Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что вы хотите? Мать!
И долго утирала слезы на своем морщинистом, но уже добром лице.
И опять все произошло единственно только от простого, доброго человеческого слова. «Знаешь?» — «Нет, не знаю». — «Ну, так учись!» Кажется, чего проще и справедливей? А между тем сколько эта простота разгоняет мрака, ненависти, негодования, зависти, мрачных, злых мыслей и еще большее количество злых, бесчеловечных поступков, и все опять-таки оттого, что с человеком поступлено по-человечески, «с живым сделано по-живому».
Неожиданная перемена в воззрениях, словах, суждениях и мыслях госпожи Петуховой, неожиданное превращение убийцы в любящую мать невольно заставило меня подумать и о становом приставе Полупьянове. Про него рассказывают, что теперь, после того как удар доски в голову на пожаре изменил его положение к лучшему, радикально изменились и все его взгляды.
— Ну, что такое, что девки песни поют? — будто бы говорит он, — пускай! Ведь они работают круглый год, ведь не все же молотить да молотить! ведь душа у человека есть, существует поэзия! Не беда, если и учитель ласков с учениками, что не дует их ремнем, — ведь это дети, с ними надо лаской, кротостью, добром… И мужика нечего приучать к страху, повиновению, он и без того терпит много. Драть? Пора бросить это занятие, это несправедливо! Ведь всем известно, что в нынешнем году неурожай, так к чему же этот волостной террор? Ведь это все люди! Надо же когда-нибудь смотреть на людей по-людски… Бог ведь есть!
И я не знаю, отчего бы не поверить, что взгляды Ивана Ивановича Полупьянова могли измениться или даже вовсе изменились в либеральном направлении? Они, правда, не превратят неурожая в урожай, но при них будет только неурожай, а не так, как было при старых взглядах Ивана Ивановича, — «неурожай» и рядом с ним слова: «непоправимое зло», за которыми еще слова: «искоренить и истребить», а за ними еще словечки: «в самом корне», а затем уже отчаянная мысль об особенных законах. Просто неурожай, — а всего остального и не нужно бы! И право, давно бы пора из этой тоски, тьмы и смерти выбираться на белый свет, к «живой заботе о живом», к простому человеческому взгляду на человека и его желания.
«На минутку»*
I— Ну, как же у вас тут? как живется? ничего?
— Да все по-старому! Чего нам делается? Живем помаленьку!
Этими обычными словами, очевидно не имеющими никакого определенного смысла и значения, невольно обмениваешься с деревенскими обывателями всякий раз, когда, после долгой отлучки, и главным образом зимою, случится «на минутку» заглянуть в деревню. Не придают этой взаимной перемолвке никакого существенного смысла и те деревенские люди, начиная с ямщика, везущего с вокзала, с которыми приходится столкнуться в короткое время случайного приезда.
И все-таки, когда минуют эти короткие минуты, и сани ямщика обратно бегут к вокзалу, и когда припоминаешь все невольно виденное и слышанное, почти всегда оказывается, что эти ничего не значащие слова были едва ли не единственным ласковым впечатлением, которое осталось на душе. Обычные слова ничего не означали, но они говорились с желанием собеседников относиться друг к другу «по-приятному», говорились не с унылым лицом, тогда как малейшее «касательство» в разговоре к вопросам реальной деревенской действительности почти всегда омрачало и мысли и лица собеседников. Прискорбный тон, прискорбный вздох были всегда началом такого подлинного разговора о подлинных обстоятельствах деревенской жизни, потому что с удивительным постоянством такой разговор всегда почти касался какого-нибудь прискорбного факта.
Иной раз подолгу нет желания даже и «на минутку» заглянуть в деревню, хотя бы и по какой-нибудь незначительной надобности, и тем менее для того, чтобы «отдохнуть» во впечатлениях народной жизни. Последнее положительно невозможно, так как если вы, живя в самом центральном месте механизма мероприятий ко благу отечества, чувствуете, что в них есть иногда недомолвки и недоделки, то видеть осуществление всего этого вживе и въяве, в той ячейке общественного организма, которая именуется деревней, — значит не получить ничего, кроме самых унылых мыслей. Если же иногда при этом все-таки является неотразимое желание заглянуть в деревню «на минутку», то это происходит только в такие мгновения, когда суета сует хлопотливой столичной жизни прекратит, наконец, самую малейшую возможность понимать смысл как того, что приходная переживать, так и вообще смысл своего существования. Тогда является неотразимая потребность освежить свои нервы какими-нибудь впечатлениями живого, не подлежащего изменениям и дополнениям естества, вековечной, живой книги жизни природы.
При таких обстоятельствах даже простой, но настоящий, белый снег, пушистыми сугробами укрывающий простор полей, и тот уже освежает измаявшиеся нервы впечатлением ничем не поврежденного естества. В столице снег бывает снегом только тогда, когда еще только падает с неба, когда он, пушистый и белый, мелькает за окном, пытаясь приютиться на железном подоконнике. Но едва он достигнет земли, как тотчас пропадает о нем всякое представление. Толпы дворников, околодочные, даже иногда частный пристав, все это хлопочет и суетится над чем-то, подлежащим немедленному истреблению. Это «что-то» дерут железными скребками, пихают метлами, валят в каком-то разлагающемся, трупном виде в грязнейшие ящики на дровнях и поспешно увозят с глаз долой; это уже не снег, и то, во что превращено самое естество пушистого снега, этого и передать невозможно. Понятно поэтому желание хоть снег-то увидеть в его настоящем естестве, а не мероприятие над каким-то разложившимся трупом. И, право, хорошо на нескрипучих полозьях ехать по мягкому снегу. Особливо хорошо это, когда кругом ненарушимая тишина, а еще лучше, когда к тому же и тьма кругом кромешная. Звякает только непривязанное у дуги кольцо, но тьма и тишина так успокаивают нервы, что этот едва слышный, хотя и однообразный звук не тревожит их.
Не нарушимая ничем тишина, та самая, которую без всякого преувеличения можно именовать «мертвою тишиной», много, много дает она целебного успокоения всему измаявшемуся телу. Темная, черная ночь, смиловавшись над измученными нервами, по которым столичный день, как полупьяный тапер на разбитом инструменте, колотит с утра до ночи, закрывает, наконец, крышку инструмента и ни единым толчком не трогает избитых струн. Не знаю, отдыхают ли струны после тиранства тапера, но нервы, не получающие никаких впечатлений, и мысль, совершенно ослабленная тьмой, изъемлющей от ее внимания все впечатления действительности, начинают приходить в себя, выпрямляются и, так сказать, «молча» восстановляют свои физические силы; сердце бьется правильно и делает свое дело покойно, заботливо, как заботливая мать, которая ходит ночью по детской и неслышно одевает, укутывает разбросавшихся и раскидавшихся детей своих. Побыть в такой ненарушимой тишине, будь она в долгой дороге по рыхлому снегу или же в тепло натопленной комнате, в глухую ночь, под теплым деревенским полушубком, исполняющим дело забытого в городе одеяла, — это такое спасение для изорванных, полураздетых, иззябших, не покрытых и не защищенных ничем нервов, какого не найдешь в самую глухую пору столичной ночи, всегда освещенной, как днем.
Хорошо также действует на нервы, а иной раз и прямо на оздоровление сознания, всякая живая, бессловесная тварь, выросшая в деревне на всей своей воле и воспитывавшаяся единственно под руководством самобытных, никем и ничем не реформированных и не систематизированных стремлений и целей. Навстречу вам, подъехавшему к деревенскому дому, вылетает с лаем и со всеми приемами бесстрашной обороны молодая собака, с густою, курчавою шерстью, и вы с истинным удовольствием замечаете, что ведь это тот самый щенок, который летом вместе с другими пищал где-то под крыльцом, ничего не видя и в то же время стараясь найти молоко матери. И вот он является в полном развитии всех своих способностей, талантов, дарований, целей и обязанностей. Никакая система воспитания не наложила на него своей тенденциозной печати; что ему было дано, того и достиг без помехи, и одно уже это дает вам возможность ощутить такое впечатление, которого не получишь от человека, которому всего-навсего осталось дополучить до полного самоудовлетворения — пять или шесть еще не полученных «прибавок». Щенок, развивший все, что ему было дано, не утаивший ни одного своего собачьего таланта, не отказавшийся ни от одной собачьей обязанности и не изменивший ни одному собачьему убеждению, не утративший ни одного из собачьих прав, дарованных ему, в числе прочих тварей, создателем вселенной, освежает своим гармоническим существованием воспоминание о праве личного благообразия. Благообразие щенка отозвалось и в вас желанием непременно привлечь к себе эту милую тварь.
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 8-10 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Власть земли - Глеб Успенский - Русская классическая проза