Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стремление к познанию живого мира я утолял, расширяя свои поиски. Сначала это было крыльцо, за ним двор, казавшийся (в сравнении с крыльцом!) таким огромным, как мореплавателю не кажется, наверное, новый материк. В иные места этого двора я даже опасался забираться. Хорошо помню, что в центре двор был устлан сизым неровным камнем, о который не один раз я спотыкался и расшибал колени. Спотыкались и взрослые о торчащие неровные камни, но почему-то никому не приходило в голову их выровнять или убрать. Ближе к сараю, занимавшему двор с востока, росла оранжевая пупырчатая ромашка без лепестков, такая плотная, что, когда я валялся на ее прохладной упругой поверхности, она почти не мялась и тотчас возвращала себе свой довольный цветущий вид. Во всех остальных частях двор был гладко плотен и по нему хорошо бегалось и славно каталось на синем трехколесном велосипеде. Сарай в конце двора был долгое время заповедным местом. Туда не пускали. Он был огромен, угрюм, стар. Его строили в то доброе время, когда совсем небогатые горожане держали корову, а то и двух, пару лошадей, овец, кур, и потому сарай состоял из каретника, ну, видимо, для пролетки, телеги, называемого теперь исчезнувшим словом «завозня», бревенчатой конюшни и бревенчатого же помещения для коров, над всеми этими строениями возвышался сеновал на несколько возов зимнего сена, от сеновала отходил широкий навес на деревянных столбах, упертых в тесаный гранитный камень (чтобы не сгнили). Под крышей навеса примыкала к сеновалу еще галерея («отлом»), куда вела лестница с точеными перилами. Сарай стоял на фундаменте из дикого камня. Я что-то не помню, чтобы строили так сараи теперь. И, конечно, я начал осваивать это огромное строение вопреки всем наказам бабушки: «Не лазай на сеновал! Не ползай по «отлому». Не ходи в конюшню, домовой там», — осваивал под снисходительное молчание матери и мудрое невмешательство отца, который умел жить как-то особенно для себя — вроде бы и весь в заботах, а в то же время свободный и всем довольный. Довольство жизнью составляло главную черту его характера, и лишь частицу этого качества, наверное, усвоил или унаследовал я. Все сарайные помещения, что были открыты, я обследовал без труда, — забыл сказать еще, что под каретником — «завозней» находился глубокий подвал-«погреб», куда вела каменная лестница. Спускаться в погреб запрещалось настрого, именно потому я и побывал там, с великим опасением спустившись по холодным сырым ступеням, заглянул в комнату-подземелье, когда-то, верно, сухую, выложенную камнем, а к моменту моего боязливого появления уже залитую, полузатопленную почвенной водой, с нависшими с потолка гранитными плитами, иные были уже обрушены, лежали в воде. И только во всегда запертую часть амбара — прежний коровник, а впоследствии кладовку — никак не удавалось попасть. Ключи были у бабушки. Я знал, что в кладовке, по-бабушкиному «амбарушке», хранился разный хлам, вещи, вышедшие из употребления, но такие, что выбросить было жаль, и все ждал возможности побывать там. Наконец бабушке понадобилось что-то вроде керосиновой лампы, и тогда от меня уже не было возможности отвязаться. Дверь открылась. Я увидел темное пыльное помещение самого мрачного вида, все забитое хламом и ветошью, ящиками, бидонами, банками. Там стояла огромная, плетенная в виде сундука бельевая корзина, доверху заполненная старыми журналами и книгами (до нее я еще добрался позднее!). Самовары. Подсвечники. Лубе-нелые скорченные сапоги. Пудовые гири. Безмен. Весы с цинковыми чашками. Деревянная долбленная из целого дерева «сельница», фонарь «летучая мышь» на стене, с каким, наверное, ищут сокровища. И будто охраняя этот мир былых и спящих вещей, жутко возвышалась безголовым туловищем женская «фигура» — манекен на винтовой палке-подставке, на каких портные шьют и меряют дамское платье. Все это впоследствии были картины Сальвадора Дали.
Бабушка уже собиралась закрыть «амбарушку», когда я заметил стопу не то коротких толстых досок, не то книг или коробок и, вскарабкавшись на бельевую корзину, добрался до них. Приподняв верхнюю, я обнаружил — это коробка, притом необычно легкая. Кулаком сдвинул фланелевую пыль. Открылся кусок стекла, под ним желтое узорное крыло бабочки. Коллекция?
— Коллекция!! — закричал я, жадно стирая, размазывая жирный серо-коричневый слой.
Бабочка! Огромная, соломенно-палевая, с черным зубчатым рисунком, с голубовато-красными глазками — пятнами на хвостатых нижних крыльях была передо мной под освобожденной от пыли поверхностью стекла. МАХАОН! Я узнал его. Показалось даже — тот самый, что улетел когда-то от моего детского оранжевого сачка. Зачем же он томился здесь? Никому не нужный, забытый? Ведь даже отец никогда не вспоминал о судьбе этой его коллекции? И не удел ли это всех (хочу подчеркнуть — ВСЕХ!) собраний, коллекций, музейных сокровищ — заканчивать жизнь в плесневых подвалах, запасниках, кладовых, закрытых шкафах, когда уже не тешат они душу владельца и собирателей? Собирали все: короли, императоры, князья, художники (Рубенс собирал), купцы, мещане-фанатики. Пещера разбойников, открытая Али-бабой, — тоже была собранием. Но там были — золото, жемчуга, алмазы, серебро, оружие — вещи, долговременные и нетленные. А вот творения природы — оправданно ли собирание их? Надо ли? Сейчас рассуждаю так. Тогда думал иначе. Тогда схватив коробки (две были с бабочками, одна с жуками!), я помчался в дом, едва не приплясывая, весь во власти счастливой находки и в предвкушении полного владения ею. Коллекция бабочек! Моя!
Я опять вспомнил рассказы отца о том далеком дачном лете и купцах Чуваковых, братьях Самойловых, учивших его собирать коллекции и собиравших, как он узнал, еще цветы, камни, жуков. Четыре гимназиста. У них, у каждого, была своя комната в красивом двухэтажном каменном доме с зеркальными венецианскими стеклами, всегда задумчиво отражавшими словно невеселое небо. Отец показывал мне этот дом не один раз. У него была привычка повторять сказанное. Дом «инженера Самойлова» был недалеко от угла Главного проспекта и улицы со странным названием «Саккованцетти» — откуда мне было тогда знать, что это за название? Теперь и тогда уже этот дом, даже, помнится, с фигурными кирпичными полупортиками над окнами, с железными прочными ставнями-створами на нижних окнах, с парадным крыльцом на кованых узорчатых подхватах, с резными дверями и медной замысловатой скобой на них, гляделся запущенным сиротой. В нем жили вселенные и вселившиеся когда-то сами. Половина его бемских стекол в венецианских окнах была уже изломана, заменена составными, а где-то фанерками, на подоконниках в консервных ранках и зеленых худых кастрюлях росла пошлая красная герань, ремневидный лук, искусственные будто «бархатцы» и нищенский розовый сырой цветок «Ванька-мокрый», который презирала даже моя невзыскательная бабушка, любившая оконные цветы. На парадных дверях был написано мелом. Веранда над крыльцом, состоявшая из веселых прежде цветных квадратиков, была перекошена и разбита.
Когда отец показывал мне дом «инженера Самойлова», он всегда повторял с некоторой долей чего-то похожего на неприятную мне зависть, что братья жили вверху, в отдельных комнатах. Там и висели у них по стенам их коллекции. А внизу была столовая и комнаты прислуги. КОМНАТЫ ПРИСЛУГИ.
Почему найденная в амбаре коллекция так сразу напомнила мне об этом бывшем доме, бывшего инженера и его бывших детей-гимназистов — братьев Самойловых?
Бабушка помогла промыть и очистить стекла коробок, й я обнаружил внезапное удручившее меня обстоятельство. Красота бабочек оказалась уже линялой, траченной временем, жуками-точилыциками и, может быть, неумелым собирательством. Отец рассказывал, что расправлял бабочек простейшим способом, накалывая их в паз между бревнами этой веранды, где он жил и спал. Многие бабочки оказались полуразрушенными. Наколотые на толстые Швейные булавки, одни сохранили всего лишь верхнюю пару крыльев, другие из четырех крылышек — три, от иных же осталась лишь торчащая булавка с остатками иссохшего туловища, а остальное цветным хламом лежало на дне коробки. Может быть, так, обозревая коробки, я в первый раз понял, как хрупка и тленна красота. Любая красота! Замечу, что всякая она при сытом подробном пристрастном обследовании являет нам подобие разочарования.
Только две бабочки пострадали меньше, может быть, за счет своей величины или опять же своей исключительности: желтый махаон и другая, еще крупнее его. Она размещалась в самом центре коробки. Бабочка была белого, почтя прозрачного и просвечивавшего с перламутровым блеском тона, по которому были разбросаны черные и красные пятна, иные даже с ободками. Я чувствовал, что белая бабочка была вроде бы родственна махаону, но кроме величины, она ничем не походила на него. Она была в четыре раза больше любой бабочки-белянки. Такой летающей громадины я даже представить себе не мог. Но на вопрос: «Кто это?» не ответили ни бабушка, ни мать, ни отец. Вернувшись с работы, он обрадовался коллекциям (был ведь еще и ящик с жуками и примерно в том же плачевном состоянии). Но, посмотрев их вместе со мной и также отметив невосполнимые разрушения, отец лишь на секунду затуманился, а потом махнул, неисправимое жизнелюбие всегда брало в нем верх: «Что поделаешь? Время… Пойдем-ка обедать. Есть хочется». Про белую бабочку пояснил: «Я ее на дороге увидел. Гляжу — большущая бабочка! И воробей ее уже клюет. Может, он и сбил. Я к ней! Никогда таких не видывал. Не знаю, как называется. Редкая. Очень редкая… Обедать пойдем…»
- Моя одиссея - Виктор Авдеев - Детская проза
- Утро моей жизни - Огультэч Оразбердыева - Детская проза
- Живые домики. С вопросами и ответами для почемучек - Святослав Сахарнов - Детская проза
- Мир в картинках. Люис Кэрролл. Алиса в Стране чудес - Владимир Бутромеев - Детская проза
- Карабарчик. Детство Викеши. Две повести - Николай Глебов - Детская проза