Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, в Чивилкое, я веду жизнь, которую, как мне кажется, можно назвать послушанием-ученичеством (в то время как местным обитателям она представляется настоящим затворничеством). По утрам, примерно до полудня, я веду занятия в средней школе; затем, всегда одной и той же дорогой, возвращаюсь в пансион доньи Микаэлы, где обедаю в обществе нескольких банковских служащих, после чего немедленно удаляюсь в свою комнату. Там, под лучами солнца, которое весь день бьет в оба высоких окна моего жилища, я до половины четвертого готовлюсь к завтрашним урокам; после этого я могу считать себя абсолютно свободным. Другими словами, я предоставлен самому себе и могу поучиться в свое удовольствие. Я открываю Библию Лютера и медленно, шаг за шагом, погружаюсь на пару часов в немецкий язык, чувствуя себя на вершине блаженства, если мне удается одолеть целую главу, не обращаясь за помощью к верному Киприано де Валере. Заставив себя оторваться от чтения (существуют и во мне какие-то границы интереса к занятиям, которые мой разум чувствует безошибочно и на которые реагирует без промедления), ставлю кипятить воду и, слушая вечерний выпуск новостей по радио «Эль Мундо», завариваю мате в небольшом фаянсовом чайнике, который уже давно сопровождает меня во всех поездках. Все эти действия представляют собой, выражаясь языком моих учеников, «переменку»: едва успев насладиться вкусом мате, я тотчас же предаюсь не менее сладостному занятию — вновь возвращаюсь к чтению. Тексты разнятся от года к году: в 1939 это было полное собрание сочинений Зигмунда Фрейда; в 1940 — английские и американские романы, стихи Элюара и Сен-Жона Перса; в 1941 — Льюис Кэрролл (от корки до корки), Кафка и некоторые из индейских книг Фатоне; в 1942 — «История Греции» Бэри, полное собрание Томаса Де Куинси и огромное количество литературы, посвященной Сандро Боттичелли, — в дополнение к двенадцати романам Франсиса Карко, осиленным мною с благородной целью совершенствования во владении парижским арго. Наконец, в этом году я параллельно штудирую антологию современной англоамериканской поэзии, собранную Льюисом Унтермейером, «Историю итальянского Возрождения» Джона Олдингтона Саймондса и — граничащая с абсурдом невзыскательность вкуса — целую серию о римских цезарях, начиная с героя, сделавшего своим собственным это нарицательное имя, и заканчивая последней главой из Анмиано Марселино. Для этой цели я приволок домой (с любезного позволения заведующей школьной библиотекой) Тацита, Светония, других авторов жизнеописаний цезарей и Марселино. К моменту написания этого рассказа я детально освоил жизнеописания римских императоров вплоть до Проба. К одной из стен своей комнаты я прикрепил большой лист белого картона, на котором выписываю одно за другим имена великих римлян и даты их царствований. Данный ритуал служит не столько для запоминания, сколько для развлечения, и при этом (как я не без радости обнаружил) вызывает откровенно непонимающие взгляды у дочерей доньи Микаэлы всякий раз, когда они заходят ко мне, чтобы убраться в комнате.
«And such is our life»[6]. Ко всему вышеперечисленному я добавлю — в качестве еще одной иллюстрации атмосферы моего существования — то немногое, что до сих пор не было упомянуто: стихи в умопомрачительных количествах (почти все — мои!), пятый выпуск «Иллюстрированного обозрения», кое-какие вечерние радости, как-то: передачи Би-Би-Си и Кей-Джи-И-Ай (Сан-Франциско), бутылочка виски «Моунтэйн Крим», начерченная на картоне мишень, в которую я искусно метаю перочинный нож, мысленно организуя представительные турниры, в которых никогда не побеждаю; нашлось место и репродукциям картин Гогена, Ван Гога и Джотто, об отношении к которым можно судить уже по тому, как неуважительно я их поместил среди всего вышеперечисленного. Ну, и кроме того, — редкие, абсолютно не регулярные посещения кинотеатра, когда, по какой-то необъяснимой ошибке, местная прокатная контора привозит вдруг фильм Рене Клера, Уолта Диснея или Марселя Карне. Гостей у меня не бывает, если не считать одного из преподавателей, который время от времени заглядывает ко мне с тем, чтобы еще раз невольно содрогнуться от моей первобытности, да некоторых бывших учеников, обнаруживших в моей персоне отличного консультанта-советчика и даже — вполне вероятно — возможного, но безнадежно недооцененного в свое время друга.
Разумеется, я понимаю, что до сих пор мое повествование касалось лишь обложки дневника — этакая элегантная манера представить comptes rendues[7] будущим биографам, но это было необходимо хотя бы для того, чтобы читатель удивился, как удивился я, тому странному ощущению неприятной запертости, что охватило меня после обеда 15 июня. Существует болезнь, называемая клаустрофобией; я полагаю, что у меня к ней иммунитет, чего не скажешь о ее противоположности. И несмотря на все это, я не сумел погрузиться в атмосферу читаемой книги, понять в полной мере, почему же Корнилий воззвал к Петру в десятой главе «Apostelgeschicht»[8]. Я медленно, с болью прорывался сквозь текст, борясь с давившей изнутри меня пустотой, безрассудным желанием захлопнуть книгу и выскочить на улицу, чтобы оказаться где угодно, лишь бы не в моей комнате. Душа вела тяжелую битву с самой собою, и я был не в силах следовать мыслью за словами Лютера — казавшимися такими простыми в другие дни: «Daxum habe ich mich nicht geweigert zu kommen...»[9], X, 29, — что-то, неизмеримо более сильное, чем я, вложило мне шляпу в руку, и впервые за долгое-долгое время я покинул свое жилище, чтобы отправиться на прогулку по залитым солнцем улицам городка.
Брести куда глаза глядят — пожалуй, одно из пренеприятнейших занятий для человека, чьей душе (как, например, моей) угодны порядок и целенаправленное действие. Однако солнце ласково согревало мне затылок нежными пальцами своих лучей, в воздухе порхали и щебетали птицы; атмосфера была умиротворяюще-благожелательной, к тому же очаровательные девушки улыбались мне — улыбались, вероятно, тому, что я, ослепленный этим приветливым четырехчасовым солнцем, моргал. Я бродил по знакомым улицам, изучая тротуары и стены, я вновь обретал покой, но желание вернуться к своему дому, от которого меня отделяли уже многие кварталы, не торопилось наполнить мое сознание. Я вновь и вновь погружался в утонченное ощущение, столько раз испытанное на летних пляжах, — чувство растворения в солнечных лучах, расплавления в голубизне воздуха, превращения в нечто бестелесное, сохраняющее лишь одну способность: ощущать все небесно-нежное и воздушно-комфортное. Летние каникулы — увы, в прошлом, и в таком далеком! Но этот солнечный день стал мне словно утешением, почти обещанием чего-то особенного; я даже почувствовал радость оттого, что, поддавшись демону искушения, оторвавшему меня таким образом от священных текстов Писания, вышел на прогулку.
Все мгновенно переменилось, стоило мне выйти на перекресток улиц Карлоса Пельегрини и Ривадавиа — туда, где возвышается здание «Банко де Провинсиа». Знакомо ли кому-нибудь из вас состояние, именуемое «Тупак Амару»? Оно состоит в некотором разделении души и тела, в раздвоении испытываемых желаний. В этом состоянии хочется чего-то и одновременно хочется сделать это что-то совсем наоборот: хочется идти направо и — одновременно — налево. Вот так и я, стоя на углу у банка, мысленно предвкушал приятную прогулку к центральной площади — красивой и величественной площади Чивилкоя, как вдруг то же неведомое влечение, что оторвало меня от Корнилия и Петра, швырнуло меня с неодолимой силой вдоль по улице Ривадавиа в сторону, абсолютно противоположную городской площади. Что-то понуждало меня идти по этой мрачной, угрюмой улице, словно забытой солнцем. За моей спиной остались шелестящие деревья и такой гостеприимный местный банк. Какое-то время я еще подумывал: не повернуть ли назад, но неведомая сила вскоре парализовала во мне всякую способность к сопротивлению; я пожал плечами — за излишнюю склонность к этому движению меня совершенно справедливо одергивают мои подруги — и позволил вести себя по городу, вновь ощущая теплоту дня и словно издалека наблюдая, как мало-помалу кромки тротуаров начинают окрашиваться в нежно-сиреневый предсумеречный цвет...
«Вот те раз: дом доньи Эмилии. А что, если зайти — поздороваться с нею?» Дело в том, что донья Эмилия — одна из моих немногих друзей в Чивилкое. Она преподает иностранные языки в нашей школе и находится в том возрасте, когда материнские чувства уже не дают победить себя, даже на время, вспышкам страсти или влечения; меня она очень любит — наверное, за то, что я и вправду очарователен. Однажды она позволила проводить ее до дому и даже пригласила на чай, но я тогда отказался. Но в тот день... Не успел я подумать о чем-либо, как мой палец уже уперся в кнопку звонка. Во втором патио послышался громкий и резкий звон колокольчика, переключивший мои мысли на то, что я должен буду сказать донье Эмилии здесь, на пороге ее дома, чтобы объяснить свой дерзкий, без приглашения и предупреждения, визит. Рассказать ей про силу состояния Тупак Амару... пожалуй, бессмысленно. Оставался один, самый что ни на есть мещанский вариант: мол, случайно проходил мимо и вот — решил зайти, ну и так далее. Занятый этими мыслями, я ждал, но — никто не появлялся.
- Экзамен - Хулио Кортасар - Классическая проза
- ПРИБЛИЖЕНИЕ К ВЕЛИКОЙ КАРТИНЕ - Радий Погодин - Классическая проза
- Отголоски войны - Арнольд Беннет - Классическая проза
- Патриотизм - Юкио Мисима - Классическая проза
- Финансист - Теодор Драйзер - Классическая проза