жидкость нечто живое. А вдруг, – продолжал он с улыбкой, – это искра жизни, стремящаяся к своему источнику?
Я погрозил ему муштабелем[3], но он лишь рассмеялся и сменил тему:
– Останься на ланч. Женевьева вот-вот вернется.
– Я видел, она шла к утренней мессе, – ответил я. – Свежая и прекрасная, как эта лилия, пока ты ее не испортил.
– Испортил? Так ты думаешь? – Борис помрачнел.
– Испортил, сохранил, трудно сказать.
Мы сидели в углу студии рядом с неоконченными «Мойрами». Он откинулся на софу, крутя резец в пальцах, снова и снова поглядывая на скульптуру.
– Кстати, – проговорил он, – я закончил старую, скучную «Ариадну» и, полагаю, отправлю ее в Салон. Она – все, что у меня сейчас есть, но после успеха «Мадонны», стыдно посылать такую безделицу.
«Мадонна» – мраморный шедевр, для которого позировала Женевьева, – была сенсацией прошлогодней выставки. Я рассматривал «Ариадну». Мастерское исполнение, и все же Борис оказался прав: от него ожидали большего. Увы, невозможно было и помыслить о том, чтобы закончить к открытию Салона восхитительную и ужасную группу, наполовину выступавшую из камня за моей спиной. «Мойрам» придется подождать.
Мы гордились Борисом Ивэйном. Считали своим – он говорил, что рожден в Америке, хотя его отец был французом, а мать – русской. Каждый в Beaux Arts[4] звал его по имени. Но лишь к двоим из нас он обращался с той же простотой – к Джеку Скотту и ко мне. Возможно, своей любовью к Женевьеве я заслужил его симпатию. Впрочем, мы этого никогда не обсуждали. После того как решение было принято и она со слезами на глазах сказала мне, что любит Бориса, я пошел к нему и поздравил с победой. Наша встреча была сердечной, что, впрочем, не обмануло никого из нас, и наша дружба осталась утешением для всех. Не уверен, что они с Женевьевой говорили об этой встрече, но Борис помнил о ней.
Женевьева была прелестна: ее лицо, безмятежное, какое и должно быть у Мадонны, наводило на мысли о Санктусе из «Мессы» Гуно. Впрочем, я всегда радовался, когда за этим настроением следовали, как мы говорили, «апрельские капризы». Она была изменчива, как апрель: утром – серьезная, величественная и нежная, в полдень – насмешливая и своенравная, а вечером от нее можно было ожидать чего угодно. Я предпочитал видеть ее такой, ибо небесная чистота ранила мое сердце. Я грезил о Женевьеве, когда Борис заговорил вновь:
– Что ты думаешь о моем открытии, Алек?
– Думаю, оно восхитительно.
– Я не стану им пользоваться, поверь, только удовлетворю любопытство насколько возможно. Тайна умрет вместе со мной.
– Это уничтожило бы скульптуру, разве не так? С возникновением фотографии мы, художники, потеряли все, чего достигли.
Борис кивнул, играя лезвием резца.
– Это новое ужасающее открытие повредит миру искусства. Нет, я никогда никому не открою своего секрета, – медленно сказал он.
Трудно было найти человека менее осведомленного, но я все же слышал о минеральных источниках, столь насыщенных кремнеземом, что листья и ветки, падавшие в воду, некоторое время спустя превращались в камень. Я примерно представлял себе, как кремнезем замещает растительную ткань, один атом за другим, до тех пор, пока вещь не становится своим каменным двойником, но никогда этим особо не интересовался. Древние окаменелости казались мне мерзкими. Борис, испытывая, по-видимому, любопытство, а не отвращение, провел некоторые исследования и изобрел раствор, который набрасывался на погруженную в него вещь с неслыханной яростью, за считаные мгновения проделывая работу, требовавшую в обычных обстоятельствах нескольких лет. Вот и все, что я смог понять из его странной истории. После долгого молчания он заговорил снова:
– Даже страшно подумать о том, что я обнаружил. Ученые сойдут с ума, едва узнают. Это было слишком просто: будто пришло извне. Лишь вспомню о той формуле и новом элементе, выпавшем в осадок на металлических весах…
– Каком новом элементе?
– О, я и не думал его называть, не уверен, что вообще стоит это делать. В мире и без того хватает драгоценных металлов, из-за которых режут глотки.
Я навострил уши:
– Ты нашел золото, Борис?
– Нет, лучше… Посмотри на себя, Алек! – засмеялся он, вскакивая. – У нас есть все, что ни пожелаем! Ах, каким зловещим и жадным ты уже кажешься!
Рассмеявшись в ответ, я признал, что жажда золота истерзала меня и лучше поменять тему, так что, когда пару минут спустя вошла Женевьева, мы забыли об алхимии.
Женевьева – с ног до головы – была в серебристо-сером. Свет заиграл на белокурых локонах, стоило ей подставить Борису щеку. Затем она увидела меня и ответила на приветствие. Прежде Женевьева никогда не забывала послать мне воздушный поцелуй, летящий, казалось, с самых кончиков ее белоснежных пальцев, и я тотчас пожаловался на это упущение. С улыбкой она протянула мне руку и тотчас опустила ее, почти коснувшись моей, а потом сказала, взглянув на Бориса:
– Попроси Алека остаться на ланч. – Это тоже было что-то новенькое: прежде она всегда обращалась ко мне сама.
– Уже, – ответил Борис.
– А ты согласился, надеюсь? – Она повернулась ко мне с очаровательной, официальной улыбкой, будто мы познакомились позавчера.
Я низко ей поклонился:
– Почту за честь, мадам.
Но, отказавшись поддержать наш обычный шутливый тон, она прошептала какую-то вежливую банальность и исчезла. Мы с Борисом обменялись взглядами.
– Не лучше ли мне вернуться домой, как думаешь? – спросил я.
– Черт его знает, – честно ответил он.
Пока мы обсуждали целесообразность моего ухода, Женевьева снова появилась в дверях, уже без шляпки. Она была на диво хороша, но ее щеки пылали, а прелестные глаза блестели слишком ярко. Она шагнула прямо ко мне и взяла меня за руку:
– Ланч готов. Я была резкой с тобой, Алек? Я думала, у меня мигрень, но ошиблась. Подойди, Борис. – Она обвила его локоть другой рукой. – Алек знает, что после тебя я никого в целом мире не люблю, как его, и мои капризы ему не страшны.
– Все к лучшему! – воскликнул я. – Кто сказал, что в апреле не бывает гроз?
– Вы готовы? – пропел Борис.
– Готовы! – И, держась за руки и распугивая слуг, мы помчались в столовую.
Впрочем, стоило проявить снисхождение: Женевьеве было восемнадцать, Борису – двадцать три, а мне еще не исполнилось двадцати одного.
II
Мое дело – украшение будуара Женевьевы – удерживало меня в причудливом маленьком отеле на Рю Сен-Сесиль. В то время я и Борис трудились тяжко, но нерегулярно, нас как будто лихорадило, и порой целыми днями мы втроем, вместе с Джеком Скоттом, бездельничали.
Однажды