Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не смей… Слышишь, не смей… — повторяла она, судорожно ловя его руки. — Я тебя умоляю… Коля, Коля, Коля!.. Не надо!
Звонок опять осекся. Его сменил крепкий стук, производимый набалдашником трости, что ли.
Николай Степаныч решительно направился в переднюю. Но на пороге комнаты мать поймала его за плечи, — изо всех сил старалась оттащить его и все шептала:
— Не смей… Не смей… Ради Бога!..
Еще раз грянул звонок, коротко и гневно.
— Твое дело, — усмехнулся Николай Степаныч и, заложив руки в карманы, прошелся вдоль комнаты. «Кошмар — да и только», — подумал он и усмехнулся опять.
Звон прекратился. Все было тихо. Звонившему, видно, надоело, и он ушел. Николай Степаныч приблизился к столу, осмотрел великолепный, облитый блестящим кремом пирог, двадцать пять праздничных свечечек, две тоненьких рюмки. Рядом, словно притаясь в тени бутылки, лежала белая картонная коробочка. Он поднял ее, снял крышку. Внутри был новенький, довольно безвкусный серебряный портсигар.
— Так, — сказал Николай Степаныч.
Он обернулся — и только тогда заметил, что его мать, полулежа на кушетке и уткнувшись лицом в подушку, вздрагивает от рыданий. В прежние годы он часто видал ее плачущей, — но тогда она плакала совсем иначе, — сидела за столом, что ли, и, плача, не отворачивала лица, громко сморкалась и говорила, говорила, — а тут она рыдала так молодо, так свободно лежала… и было что-то изящное в повороте ее спины, в том, что одна нога в бархатном башмачке касается пола… Прямо можно было подумать, что это плачет молодая белокурая женщина… И платочек ее, как полагается, лежал комочком на ковре.
Николай Степаныч, крякнув, подошел, сел рядом на край кушетки. Крякнул опять. Его мать, скрывая лицо, заговорила в подушку:
— Ах, зачем ты не приехал раньше! Ну хотя бы на год раньше… Только на год…
— Сам не знаю, — сказал Николай Степаныч.
— Теперь все кончено… — всхлипнула она, и ее светлые волосы дрогнули. — Все кончено. Мне в мае будет пятьдесят лет. Взрослый сын приехал к старушке матери. И зачем ты приехал… именно теперь… именно сегодня…
Николай Степаныч надел пальто (которое, не по-европейски, бросил просто в угол), вынул из кармана картуз и опять присел рядом.
— Завтра утром я покачу дальше, — сказал он, поглаживая мать по плечу, по синему блестящему шелку. — Мне хочется теперь на север, — в Норвегию, что ли. А то на море, китов бить. Я тебе буду писать. Так, через годок, снова встретимся, тогда, может быть, дольше останусь. Уж ты не пеняй на меня, — кататься хочется!
Она быстро обхватила его, прижалась мокрой щекой к его шее. Потом сжала ему руку и вдруг удивленно вскрикнула.
— Пуля оттяпала, — рассмеялся Николай Степаныч. — Прощай, моя хорошая.
Она потрогала гладкий обрубок пальца и осторожно его поцеловала. Потом обняла сына, проводила его до дверей.
— Пиши, пожалуйста, почаще… Что ты смеешься? У меня, верно, вся пудра сошла.
И как только дверь за ним захлопнулась, она, шумя синим платьем, кинулась к телефону.
БЛАГОСТЬ
Мастерскую я унаследовал от фотографа. У стены еще стояло лиловатое полотно, изображавшее часть балюстрады и белесую урну на фоне мутного сада. В плетеном кресле, словно у входа в эту гуашевую даль, я и просидел до утра, думая о тебе. На рассвете стало очень холодно. Постепенно выплыли из темноты в пыльный туман глиняные болванки, — одна, твое подобие, обмотанная мокрой тряпкой. Я прошел через эту туманную светлицу — что-то крошилось, потрескивало под ногой, — и концом длинного шеста зацепил и открыл одну за другой черные занавески, висевшие, как клочья рваных знамен, вдоль покатого стекла. Впустив утро — прищуренное, жалкое, — я рассмеялся, сам не зная чему, — быть может, тому, что вот, я всю ночь просидел в плетеном кресле, среди мусора, гипсовых осколков, в пыли высохшего пластелина, — и думал о тебе.
Когда при мне произносили твое имя, вот какое чувство я испытывал: удар черноты, душистое и сильное движенье; так ты заламывала руки, оправляя вуаль. Любил я тебя давно, а почему любил — не знаю. Лживая и дикая, живущая в праздной печали.
Недавно я нашел на столике у тебя в спальне пустую спичечную коробку; на ней был надгробный холмик пепла и золотой окурок, грубый, мужской. Я умолял тебя объяснить. Ты нехорошо смеялась. И потом расплакалась, и я, все простив тебе, обнимал твои колени, прижимался мокрыми ресницами к теплому черному шелку. После этого я две недели не видел тебя.
Осеннее утро мерцало от ветра. Я бережно поставил шест в угол. В широкий пролет окна видны были черепичные крыши Берлина — очертанья их менялись, благодаря неверным внутренним переливам стекла, — и среди крыш бронзовым арбузом вздымался дальний купол. Облака летели и прорывались, обнажая на мгновенье легкую изумленную осеннюю синеву.
Накануне я говорил с тобой в телефон. Не выдержал, сам позвонил. Условились встретиться сегодня, у Бранденбургских ворот. Голос твой сквозь пчелиный гуд был далек и тревожен. Скользил, пропадал. Я говорил с тобой, плотно зажмурившись, и хотелось плакать. Моя любовь к тебе была бьющейся, восходящей теплотой слез. Рай представлялся мне именно так: молчанье и слезы, и теплый шелк твоих колен. Ты понять это не могла.
Когда после обеда я вышел на улицу — встретить тебя, — голова закружилась от сухого воздуха, от потоков желтого солнца. Каждый луч отдавался в висках. По панели, с шорохом, торопливо, вперевалку, бежали большие рыжие листья.
Я шел и думал о том, что, верно, на свиданье ты не придешь. А если и придешь, то все равно опять поссоримся. Я умел только лепить и любить. Тебе было мало этого.
Вот и грузные ворота. Сквозь проймы их протискивались толстобокие автобусы и катились дальше вдоль бульвара, уходящего вдаль, в тревожный синий блеск ветреного дня. Я ждал тебя под тяжелой сенью, между холодных колонн, у железного окна гауптвахты. Было людно: шли со службы берлинские чиновники, нечисто выбритые, у каждого под мышкой портфель, в глазах — мутная тошнота, что бывает, когда натощак выкуришь плохую сигару. Без конца мелькали их усталые и хищные лица, высокие воротнички. Прошла дама в красной соломенной шляпе, в пальто из серого барашка, юноша в бархатных штанах с пуговицами пониже колен. И еще другие.
Я ждал, опираясь на трость, в холодной тени угловых колонн. Я не верил, что ты придешь.
А у колонны, неподалеку от окна гауптвахты, был лоток — открытки, планы, веера цветных снимков, — а рядом на табурете сидела коричневая старушка, коротконогая, полная, с круглым, рябым лицом, — и тоже ждала.
Я подумал: кто из нас первый дождется, кто раньше явится — покупатель или ты. У старушки был вид вот какой: «Я ничего, я так, случайно присела тут; правда, рядом какой-то лоток — очень хорошие, любопытные вещицы. Но я — ничего…»
Люди без конца проходили между колонн, огибая угол гауптвахты; иной взглянет на открытки. Тогда старушка вся напрягалась, впивалась яркими крохотными глазами в лицо прохожего, словно внушала ему: купи, купи… — но тот, окинув взглядом цветные и серые снимки, шел дальше, и она, как бы равнодушно, опускала глаза, продолжала читать красную книгу, что держала на коленях.
Я не верил, что ты придешь. Но ждал тебя, как не ждал никогда, тревожно курил, заглядывал за ворота на чистую площадь в начале бульвара; и снова отходил в свой угол, стараясь не подавать виду, что жду, стараясь представить себе, что вот, пока я не гляжу, ты идешь, приближаешься, что если опять взгляну туда, за угол, то увижу твою котиковую шубу, черное кружево, свисающее с края шляпы на глаза, — и нарочно не смотрел, дорожил самообманом.
Хлынул холодный ветер. Старушка встала, принялась вставлять плотнее свои открытки. На ней было что-то вроде короткого тулупчика — желтый плюш, сборки у поясницы. Подол коричневой юбки был подтянут спереди выше чем сзади, и потому казалось, что она ходит, выпятив живот. Я различал добрые, тихие складки на маленькой круглой шляпе, на потертых утиных сапожках. Она деловито возилась у лотка.
Рядом, на табурете, осталась книга — путеводитель по Берлину, — и осенний ветер рассеянно поворачивал страницы, трепал план, выпавший из них ступеньками.
Мне становилось холодно. Папироса тлела криво и горько. Волны неприязненной прохлады обдавали грудь. Покупатель не шел.
А старушка уселась снова, и так как табурет был слишком для нее высок, ей пришлось сперва поерзать, подошвы ее тупых сапожков попеременно отделялись от панели. Я кинул прочь папиросу, подхватил ее концом трости: огненные брызги.
Прошло уже с час, — быть может, больше. Как я мог думать, что ты придешь? Небо незаметно превратилось в одну сплошную тучу, и прохожие шли еще поспешнее, горбились, придерживали шапки, дама, переходившая площадь, открыла на ходу зонтик… Было бы просто чудо, если б ты теперь пришла.
- Слово ко взрослым - Ирина Токмакова - Прочая детская литература
- Как же называется эта книга - Рэймонд Смаллиан - Прочая детская литература
- Страшные сказки с Чёрного корабля - Крис Пристли - Прочая детская литература / Детские приключения / Прочее / Ужасы и Мистика
- Сказки. Сказки для внучки Лерочки - Катя Иванова - Прочая детская литература
- Три маленькие сказки с тремя БОЛЬШИМИ СПАСИБО на концах - Полли Камерон - Прочая детская литература