Сейчас же на сцену выпорхнула шансонетка.
На ней была гимназическая коричневая форма до голых пупырчатых коленок, белый фартучек, белый стоячий воротничок, белые манжеты. Вдоль спины болтались распущенные рыжие косы с голубыми бантиками.
Я маленькая Лизка,
Я ги-мна-зистка… — запищала шансонетка.
Тру-ля-ля!
Тру-ля-ля!
А вот, а вот — мои учителя!
И она полусогнутым «светским» мизинчиком показала на громадного жирного купца в просторном пиджаке, потом на усатого пожилого помещика с многолетним загаром до половины лба, потом на длинного лысого ротмистра в желтых кантах Приморского драгунского полка.
Обучалась я прилежно
Всем урокам вашим нежным.
Тру-ля-ля!
Тру-ля-ля!
Вот, вот, вот — мои учителя!
И стала высоко задирать ноги, показывая голубые подвязки и белые полотняные панталоны, обшитые дешевыми кружевцами.
У «гимназистки» было грубо раскрашено лицо: щеки — красным, веки и брови — черным, нос — белилами. От этого она показалась мне уродливой и старой, то есть лет тридцати.
— Папа, как ты думаешь, сколько ей лет?
— Восемнадцать, девятнадцать… А что?
— Так.
Мне стало грустно за «гимназистку».
Справа, через столик от нас, сидели постоянные партнеры отца по винту: пензенский златоуст — присяжный поверенный Роберт Георгиевич Вермель и его жена Маргарита Васильевна — сорокалетняя упитанная дама. Щеки у нее были как мячики, а глаза — как две открытые банки с ваксой. Она поминутно обращала их в нашу сторону и что-то возбужденно шептала мужу, пожимая декольтированными пышными плечами. При этом длинные брови, похожие на земляных червей, все время шевелились.
Супруг, в знак согласия, величаво кивал большелобой головой и тоже пожимал плечами.
— Папа, здесь Вермеля.
— Я уже поздоровался с ними.
— По-моему, они здорово возмущены, что ты привел меня в кафешантан.
— Конечно, — невозмутимо ответил отец.
Я скрипочку имею,
Ее я не жалею.
И у кого хорош смычок,
Пусть поиграет тот разок, —
пищала с подмостков уже другая шансонетка — толстогрудая, толстоногая, в юбочке, как летний зонтик. Она так же, как «гимназистка», была грубо раскрашена: щеки — красным, брови и веки — черным, нос, похожий на первую молодую картошечку, — белилами.
Я брезгливо заморщился.
— Тебе не нравится? — поинтересовался отец.
— А что тут может нравиться? Бездарно, безвкусно! — хмуро ответил я.
Маргарита Васильевна, поймав взгляд отца, сделала ему знак лорнетом.
— Пойду поцелую ручку у Марго, — сказал отец.
Шансонетка пищала, задирала до подбородка толстые ноги в стираном-перестиранном розовом трико.
Я скосил глаз на Вермелей: златоуст страстно ораторствовал, а Марго то выпускала из мячиков воздух, то вновь надувала их. Черви на лице шевелились.
«У-у, попадает батьке за меня!»
Тучный тапер неожиданно перестал стучать по клавишам.
Унылый зал снисходительно похлопал в ладоши.
До меня донесся спокойный голос отца:
— Анатолий все равно бы отправился в шантан. Вот я и решил: пусть уж лучше пойдет со мной, пойдем вместе.
Тапер опять принялся неистово шуметь. Шансонетка — пищать.
Когда отец вернулся, я сказал:
— Мне что-то скучно, папа.
— Домой хочешь?
— Да, если ты не возражаешь.
— Ну иди. Я еще часок посижу с Вермелями.
И он попросил лакея, зевающего в салфетку, перенести чайник с шампанским за их столик.
Отец взял ложу на концерт известного пианиста, приехавшего из Москвы.
— Пойдем, друзья, всей компанией, — сказал он.
— Спасибо, папа, за приглашение.
С музыкой у меня были отношения довольно странные. Когда я еще щеголял с ленточками в волосах, в Нижний приехал знаменитый скрипач Ян Кубелик. Почему-то он должен был выступать днем в том клубе, где отец ежедневно играл в винт.
Мама сказала:
— Я возьму Толю в концерт.
— Отлично.
Отец возражал в самых редких случаях. А по пустякам — того и в помине не было. Поэтому дом наш совсем не знал мелких «мещанских» ссор.
Меня одели в новое шелковое платьице с кружевами. «Господи, — молил я, — только бы Лопушка не встретить! Вот уж он завизжит на весь мир: «Девчонка! Девчонка!».
Отец проводил нас до парадной двери:
— Наслаждайтесь, друзья мои.
Очевидно, из опасения, что я буду слишком громко выражать свои чувства, мама купила билеты на хоры.
Ян Кубелик играл, как мне показалось, бесконечно. Я смотрел сосредоточенно, слушал тихо. Мама была в восторге и от Яна Кубелика, и от меня. Вдруг я дернул ее за мизинец:
— Мамочка, а скоро он перепилит свой ящик?
Она посмотрела на меня с отчаянием, словно я внезапно заболел менингитом:
— Ах, Толя, какие ты задаешь странные вопросы!
Любопытно, что этому «странному вопросу» суждено было превратиться в анекдот. Очевидно, мама рассказала папе, он своим партнерам по винту, те — своим приятелям и сослуживцам… Короче говоря, ровно через двадцать лет мой «странный вопрос» докатился до московского кафе «Стойло Пегаса». В моем присутствии Вадим Шершеневич рассказал его Всеволоду Мейерхольду. Я даже весь зарумянился от гордости. Но своей тайны открыть не решился. «Все равно эти скептики не поверят!» Поэтому лишь бросил небрежно: «У этого анекдота, Вадим, очень длинная борода».
«Ах, если бы и наша поэзия была так долговечна! — сказал я себе. — Нет, пустая надежда! Что может тягаться с глупостью? Только она бессмертна!»
А вот еще разговор о музыке.
Мы гуляли с отцом по двухъярусному залу Главного дома Нижегородской ярмарки. Играл военный оркестр. Некоторое время я терпел это мужественно. Потом стал тащить отца за палку с набалдашником из слоновой кости:
— Папочка, уйдем отсюда.
— Ты устал, Толя? Хочешь домой?
— Нет, не хочу, не хочу! Мы опять сюда вернемся… скоро… когда они перестанут шуметь.
И я показал пальцем на блестящие медные трубы, изрыгавшие несносный шум.
— О, брат, да из тебя Бетховен вырастет! — сказал отец без улыбки. Очевидно с музыкой у меня происходило то, что бывает с куреньем, от первой папиросы тошнит, а после десятой становишься заядлым курильщиком. Надо только втянуться.
Когда в Пензу приехал на гастроли московский пианист, я уже более или менее втянулся в музыку, которую Кнут Гамсун называл «водкой проклятых».
Отец продолжал:
— Если хочешь. Толя, пригласи свою даму. В ложе есть свободное место.
— Благодарю, папа.
А ночью после концерта я спросил:
— Она тебе понравилась, папа?
— Очень.
— Правда?
— Прелестная девушка.
Я, конечно, засветился. Значит, поэт Анатолий Мариенгоф ничуть не преувеличивал. Тонечка действительно похожа на золотой пшеничный колос, обласканный теплым солнечным небом, омытый проливными дождями и вскормленный тучным пензенским черноземом. Так было написано в моем сонете.
— Я давно не видел таких розовых девушек, — продолжал отец, отстегивая