Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гурилев встал. Стараясь не встретиться со взглядом Ольги Лукиничны, влез в пальто.
— Пойду успокою его, — пробормотал он, заталкивая пуговицы в петли.
Доценко не ответила. Стояла спиной, глядя в темное окно, будто ожидала, когда он выйдет.
Анциферов сидел на сыром крыльце. Пальто было распахнуто, но он не замечал холода и, не поворачиваясь, спросил:
— Видали, что такое кулацкая психология?! В чистом виде!
— Застегнитесь, простудитесь, — отозвался Гурилев.
Анциферов поднялся, но застегивать пальто не стал, глубоко сунул руки в карманы, спустился с крыльца. Они пошли рядом.
— Вот так и живем… Мне, что ли, нужны эти корма? — уже спокойно спросил он. — Война ведь… — Он вдруг обмяк, словно упругая пружина, двигавшая им, истратила свой завод, распрямилась, усилие ее кончилось, а сжать тут же заново уже не хватало мочи.
— Ваши отношения… такие… с Доценко, по-моему, сложились еще до войны, — сказал Гурилев. — Так мне показалось.
— Да! Я никогда не стеснялся там, где речь шла о важном, о главном. Никого не жалел. И себя тоже.
Как две тени, двигались они безлюдной темной улицей. В окнах двух-трех хат теплился слабый свет. Подмораживало, твердела под снегом грязь, похрустывал тонкий ледок, окольцевавший дневные лужицы.
Гурилеву казалось, что этот вечер, и эта вымершая улица, и их движение по ней длятся невероятно давно — месяцы или годы. И так это утомительно и бесконечно, словно в тоннеле, где пора бы уже наступить и чему-то иному, яркому свету, определенности… Определенности слов, мыслей, итога, за которыми стояло бы нечто, близкое к истине. Единой для всех, а не отдельной для каждого. Ведь прав из них кто-то один: либо Анциферов, либо Доценко. Или оба? Но кто же — если один?.. И с кем же тогда я?.. Нельзя же быть между только ради того, чтобы примирить… Родится ли истина от такого примирения?
— Что вы молчите? — спросил Анциферов.
И что-то вдруг всколыхнулось в Гурилеве. Не против Анциферова — уставшего, надсадившегося, но двужильно неуемного в необходимой работе, — а против того, что Анциферов считал своей силой. И, стараясь сдержаться, Гурилев сказал:
— Вы были сегодня несправедливы. — Гурилев ждал в ответ вспышки, раздражения, даже замедлил шаг.
— Справедливо одно — собрать корма. И как можно больше. Вот наша цель.
— А не заслоняют ли ваши средства саму цель, Петр Федорович?
— Это уж моя забота, — резко остановился Анциферов. — А ваше дело платить им за то, что я укажу, и столько, сколько я скажу. Вы отчитываетесь перед бухгалтерией, я — перед страной. — И не было в тоне высокопарности — так буднично и естественно получилось у него то, что у иных звучало излишним краснословьем.
Они стояли на кочковатой, смерзшейся под снегом земле посреди пустынной улицы, словно одни в этом мире. Стояли друг против друга, глядя в глаза, и Гурилеву оставалось либо отвести взгляд и тогда уйти, либо заставить Анциферова вслушаться в слова, которые до сих пор обтекали его. И Гурилев остался, сказал, не отводя глаз:
— По-моему, вы размахиваете средствами, как топором: направо — налево. Так можно и саму цель позабыть.
— Идет всенародная война. И нечего слюни пускать, — пожал плечами Анциферов, словно дивясь непонятливости Гурилева.
— Разве эти… здешние — не народ?
— Это мы еще выясним. Село только освобождено. И кто как себя вел при немцах… Идите-ка лучше спать, Антон Борисович, — вдруг устало повел он рукой и быстро зашагал прочь.
— Вы дальтоник! Духовный дальтоник! — в отчаянии крикнул ему вслед Гурилев.
* * *Утром Анциферов как ни в чем не бывало поздоровался с Гурилевым, пожал руку, словно и не было вчерашнего разговора: ни раздражения в словах, ни обиды в тоне, вроде забыл все или отмахнулся, как от мухи. По-деловому объяснил, что уезжает с Ниной в Криницу и Липники — дальние села куста; велел Гурилеву идти к мастерским, может, кто еще подвезет чего; наказал ждать там его возвращения, надеясь из своей поездки вернуться не пустым.
Гурилев был поражен. Все, что он подготовил и настороже держал в себе на случай возможных объяснений, потеряло смысл и, вдруг выветрившись, опустошило его. С ощущением какой-то потери, чего-то незавершенного он и отправился к мастерским…
* * *Тем временем Вельтман и Володя Семерикин уже катили в лесничество смотреть трофейный склад.
Лошадь с натугой тянула розвальни: кое-где смерзшиеся комья грязи выпирали из-под снега.
— Довезет? Или нам придется ее на сани, а самим в оглобли? — весело спросил Вельтман. Бросив в солому автомат, он развалился за спиной Володи.
— Дальше легче пойдет, — отозвался Володя, понукая вожжами коня. — Через лес дорога санная, снегу побольше… Как спал? Не замерзли в чулане?
— Нормально. Мерзнуть после войны начнем, Володя, в двуспальных кроватях, в благоустроенных квартирах. Паровое отопление, пуховые одеяла, пододеяльники в кружевах. Но чего-то другого уже будет не хватать. Тогда и станем мерзнуть.
Володя повернулся, спросил удивленно:
— После всего этого, что прошли?
— Так уж человек устроен.
— Пусть тогда в лесок сходит. Поспит ночку на снегу, на лапничке под шинелкой. Может, согреется, — сказал Володя, жарко блеснув единственным глазом.
— Нет, Володя. Это уже будет чудачество. А над чудаками смеются. Но никто не любит, чтоб над ним смеялись. Вот и придется мерзнуть нам в теплых постелях под пуховиками. А согреваться воспоминаниями. — Вельтман лег на спину, потянулся до хруста сильным телом, заложив здоровую руку за голову, смотрел в небо. — Далеко нам? — спросил, слушая, как у лошади в боку глухо бьет селезенка.
— Сейчас в сторону Бережанки. Километров через пять свернем влево, на боковую просеку…
По лесной дороге лошадь шла резвее. Лес был одичало темен. Снегу на деревьях осталось мало — лишь тот, что, подтаяв за несколько теплых дней, за ночь примерзал к ветвям, поблескивавшим глянцем сосулек и тонкой корочкой льда на стволах, сквозь которую просвечивал буро-зеленый старый мох.
— Слушай, старший лейтенант, — Володя снова повернулся к Вельтману, — ты вроде нормальный мужик… Не сбрешешь… Хочу спросить… Лицо у меня… здорово… того? Уродом выгляжу?.. Замечал я: кое-кто глаза отводит. То ли, чтоб не смущать, то ли от страху. Ты вот смотришь прямо, без всякого, будто на себя в зеркало…
Вельтман сел. И словно впервые увидел лицо Володи Семерикина со стянутой в рубцы обожженной кожей, с багрово-красными спекшимися веками вместо второго глаза.
— В кино, конечно, сниматься ты не годишься, — сказал Вельтман, зачем-то снял ушанку и с силой опять надел. — В Париже, в Луврском музее, есть знаменитая скульптура. Сделана она около сто девяностого года. Да еще до нашей эры. Выставлена на самом парадном месте. Много десятилетий люди ходят любоваться ею. Называется она Ника Самофракийская.
— Такая красивая?
— Необыкновенно!
— Ну и что? Не крути ты… Я тебе вопрос задал… Лицо у нее особое, что ли?
— Нет у нее лица, Володя. У скульптуры этой нет головы. — Вельтман снова лег, положив на грудь больную руку.
— Инте-е-ресно рассказываешь… Тебе сколько лет, старшой?
— Считай — тридцать… Через две недели стукнет.
— А с девахой этой у тебя серьезно? Или так — мимоходом? — спросил погодя Володя.
Но Вельтман не ответил, лежал с закрытыми глазами — то ли дремал, не слышал, то ли притворялся. И Володя подумал: если старший лейтенант просто отмолчался, то, наверное, серьезно у него с этой шофершей — о таком не треплются, болтать можно о случайном…
Так и катили они, то переговариваясь, то молча, в покое лесной тишины, когда каждый мог отдаться своим думам о прошлом и нынешнем и сладко заглянуть в будущее…
Дорога заняла много времени. В лесничестве пробыли часа три, не меньше: пока Вельтман осматривал склад, оприходовал. Лесник, живший тут же, в низком срубе, глуховатый старик, неловко державший карандаш заскорузлыми пальцами, подписал каракулями акт. Потом угостил их чаем с медом. На вопрос Вельтмана о меде для госпиталя искренне посетовал, что почти все пчелы погибли, ульи рассохлись…
Возвращались они, когда влажные сумерки поползли по лесу. Вельтман был доволен поездкой, хотя она и заняла почти день. Рассчитывал завтра взять двух-трех сельчан, Володю, заехать сюда уже своей машиной, загрузить все и свезти на склад продотдела бригады.
Володя поторапливал лошадь. И ему, и Вельтману хотелось в тепло. Чай с медом, конечно, хорошо, но хотелось плотной горячей еды. Вельтман пообещал Володе, что Нина сварит им картошки, заправит ее целой банкой свиной тушенки, а запьют они клюквенным киселем из порошка, который начисто растворяется в кипятке.
Вельтман надеялся, что Нина уже вернулась, знал, что она не станет ужинать, будет ждать. Теперь они будут всюду ездить вместе. Так он договорился с командиром автобатальона… Но это — пока бригада не тронется в наступление. А когда начнется, автобат могут перебросить и на артснабжение. Тут уж ничего не поделаешь. Разве что поговорить с замначпрода по заготовкам, пусть похлопочет, чтобы Нину перевели вообще в продотдел на чей-нибудь «виллис»…
- Шефский концерт - Григорий Глазов - Советская классическая проза
- Где золото роют в горах - Владислав Гравишкис - Советская классическая проза
- Мы были мальчишками - Юрий Владимирович Пермяков - Детская проза / Советская классическая проза
- Рябиновый дождь - Витаутас Петкявичюс - Советская классическая проза
- Атланты и кариатиды - Иван Шамякин - Советская классическая проза