ничего не смыслит. Гортензия вспомнила себя в этом возрасте - тогда они с матерью жили на Мартинике, неподалеку от Сен-Пьера, на ферме одного французского аристократа. Таких там называли «гран-блан» - «великие белые». Что касается ее с матерью, то они были никто - так, креолы, белая голытьба, лишь немного выше негров. Плантатор без конца рассказывал о Франции и Париже. Завороженная этими рассказами, она и уступила его объятиям. Уже потом у Гортензии была первая любовь и первая страсть - капитан французского корабля, согласившийся увезти ее с острова в метрополию. Ей тогда было шестнадцать. Она думала о судьбе Жозефины де Богарнэ, такой же креолки, как и она, ставшей во Франции императрицей.
Но Жозефина родилась под более счастливой звездой - она встретила Наполеона. Гортензии не суждено было сорвать такой крупный куш. Капитан оставил ее, ушел в новое плавание. Для бедной девушки в Париже было два пути: либо работать, либо продаваться. Но Гортензия не хотела, чтобы хозяйка заставляла ее чистить котлы, гоняла бы на рынок, а потом давала пощечины за каждый лишний потраченный су. На фоне парижских гризеток она выделялась яркой, экзотической красотой. На нее оборачивались, стоило ей пройтись по улице. Это и стало для Гортензии подсказкой, впрочем, особо добродетельной она никогда не была и к продажной любви отвращения не испытывала.
И по сей день, вспоминая свою жизнь и особенно юные годы, она не жалела о сделанном выборе. Она была вполне счастлива. Она имела все необходимое, любила, кого хотела, а когда отдавалась за деньги, то не страдала от этого. Она была более независима, чем многие добропорядочные дамы. Уязвляло ее лишь одно: то, что к ней порой всякие ханжи проявляли пренебрежение. Подсознательно она чувствовала, что не заслуживает этого. Она сделала себя сама. Она не мошенничала, не заставляла богачей жениться на ней, хотя такая возможность у нее была. Ее жизнь состоялась, и Адель более всего не пристало ее упрекать.
Резко и сухо Гортензия произнесла, поднимаясь:
- Я всегда любила тебя, милочка, всегда заботилась о твоем воспитании и никогда тебя не бросала. Я и сейчас готова ради тебя на что угодно. Будь добра, отплати мне, исполнив мою просьбу.
- Какую? - без всякого выражения произнесла Адель.
- Никогда не спрашивай меня ни о чем и не приставай ко мне с упреками. Не раздражай меня. Видит Бог, моя жизнь не так безоблачна, как тебе кажется, и я не могу тратить свои нервы еще и на то, чтобы успокаивать всяких дерзких девчонок, таких, как ты.
- Но, мама, я же у тебя одна! Я единственная дочь!
- О, честное слово, я рада этому. Будь у меня вас несколько, я бы вообще не знала, куда деваться.
Адель осталась одна. Откинувшись на спинку стула, она несколько раз глубоко вздохнула. Чашка кофе остывала перед ней. Есть, конечно, Адель не хотелось. Она взглянула в окно. Солнце как раз садилось, и петунии на подоконнике розовели в закатных лучах. Едва сгустятся сумерки, станет прохладнее. Адель провела рукой по лбу, вытирая испарину, потом тряхнула косами, словно пытаясь выйти из оцепенения.
Сказать, что она была ошеломлена, - это значит ничего не сказать. Ей казалось, что вся жизнь ее зашаталась и становится с ног на голову. То, что она незаконнорожденная, она уже уяснила и даже попыталась найти оправдания - для себя и для матери. Как известно, быть внебрачным ребенком - это не так уж страшно, Людовик XIV имел их бесчисленное множество и всем дал титулы. Во Франции такие дети часто добивались всего, чего хотели. У Адель, к счастью, отец был не самый худший - князь Демидов. Он, конечно, не интересовался ею, но ей это и не нужно было. Что касается матери, то и для нее нашлось оправдание. Что, если она была влюблена, так, например, как Адель сейчас? Несомненно, все так и было. За что же упрекать ее? Оставалась, правда, еще одна печаль: то, как отнесется к этому Эдуард. Адель с грустью подумала, что ему, наверное, давно все известно. Раз об этом ходят пересуды, значит, и он их слышал.
Но, в конце концов, ведь в этом ничего нельзя изменить. Она родилась такой. Что тут поделаешь? Так получилось. И, разумеется, она сама в этом не виновата. Так что нет никакого смысла страдать по поводу своего рождения. Эдуард сказал, что любит ее, и, конечно же, его любовь не пришла бы к ней, если бы она того не заслуживала.
Вскинув голову, Адель вдруг ощутила даже некоторую гордость. Князь Демидов! Невозможно даже описать, как богат и знатен он был. Во Франции русских, честно говоря, считали чуть-чуть дикарями, но это лишь усиливало любопытство, проявляемое к каждому русскому вельможе. Все они обладали невероятными изумрудами, бриллиантами величиной с грецкий орех, прочими невиданными драгоценностями - словом, были богаты, как индийские набобы. Если бы Адель знала раньше, что Демидов ее отец, она бы получше пригляделась к нему. Но одно она поняла и сейчас: это родство, пусть даже не совсем законное, приближало ее к Эдуарду, делало хотя бы вполовину такой же знатной, как он.
И снова ее мысли вернулись к матери.
Адель нахмурилась. По правде сказать, она плохо знала Гортензию. Они жили в одном доме всего лишь полгода. Но, если полной близости между ними и не было, Адель всегда безмерно восхищалась матерью и доверяла ей во всем, считая самым лучшим, самым близким человеком на земле.
Да и как было не восхищаться? Гортензия, без сомнения, была одной из самых красивых женщин Парижа… Вдруг, подумав об этих высокопоставленных женщинах, Адель задала себе вопрос: почему никто из них никогда не заезжает к ним, не наносит визиты? Вот хотя бы графиня де Монтрей, мать Эдуарда. Или подобные ей дамы… Ей-Богу, на этот вопрос не находилось ответа. То, что у госпожи д’Эрио есть внебрачная дочь, - еще не достаточный повод для того, чтобы полностью ее игнорировать. В их же доме бывали те женщины, которых Адель совершенно искренне не любила и считала вульгарными. Впрочем, у всех у них были титулы.
А титул ее матери? А то, что говорил Эдуард о фальшивых орденах австрийского князя? Что это был за намек? Что все эти графы, маркизы и бароны, собирающиеся у них, - авантюристы и самозванцы?
Страшное сомнение зашевелилось в душе Адель. Она прижала ладони к щекам, чувствуя, что они снова начинают пылать. Нет, Боже мой, ей не хотелось