лет под пятьдесят, но были и целые семьи. Посредине церкви расположился маленький симфонический оркестр, человек семь музыкантов, а над ними возвышался на кафедре галантный проповедник. Он что-то вдохновенно говорил, но Саша знал по-французски только отдельные слова и понять смысла не мог. Он тихонечко пристроился с краю последней скамейки, и едва он сел, как проповедник пригласил всех помолиться. Люди встали, раскрыли красные книжечки и запели под изысканное органное сопровождение.
Саша чувствовал себя дураком – надо же, не сообразил взять такую книжечку при входе, где лежала целая стопка, и теперь не только не знает, что они поют, но и выглядит глупо с полураскрытым ртом и недоуменным взором. Но молитва скоро закончилась, люди сели, и необременительная служба плавно потекла к естественному концу. Немного поиграл оркестр, еще немного помолились, а потом проповедник спустился с кафедры, поднялись со своих мест прихожане, все стали посреди церкви в круг. Проповедник настойчиво, но ненавязчиво обращался и к тем немногим, кто остался сидеть на местах, и Саша спешно поднялся и встал в этот же круг – было как-то даже невежливо отказать этим людям, так тепло приглашавшим его к себе.
Он наконец-то понял, к чему призывает проповедник. Начиналось причастие. На большом серебряном блюде были разложены куски хлеба вроде лаваша. Появилась на свет чаша, тоже большая и серебряная, а потом еще отдельный поднос с маленькими чарками. Проповедник отведал хлеба и отпил из чаши, а потом пустил их по кругу. На полшага позади чаши шла, словно официантка на приеме, женщина с подносом, и каждый мог по желанию причаститься из общей чаши или воспользоваться (несомненно, в гигиенических целях) маленькой отдельной чарочкой. Саша отпил из большой – было бы опять как-то невежливо показывать им, что он брезгует.
И почти сразу после причастия, прочитав еще пару коротеньких молитв, публика начала расходиться – так же молча и самостоятельно, как и сидели в церкви. Сашу – все так же за компанию – вынесло на улицу, но, в отличие от остальных, его не ждало тихое семейное торжество. И его Рождество должно было наступить еще только через две недели, парадоксальным образом после Нового года.
Пожалуй, Саша считал себя верующим. Он был крещен в детстве, несколько раз причащался на Пасху – сперва заодно с другом, потом и сам – по какому-то смутному, но острому внутреннему толчку. Это было действительно хорошо и важно, особенно когда что-то не так, когда мерзко и одиноко. Настораживала только требовательность и навязчивость всех, кто стоял на божественной лестнице хоть на одну ступеньку выше него самого: без исповеди к причастию нельзя, три дня поститься и каноны вычитать, с полуночи ничего не есть, не пить, не курить, а вот еще правило, и еще, и еще… Он как-то удачно избегал всех этих строгостей, а когда в последнюю Пасху на общей исповеди его чуть было не завернули и пустили причащаться только «ради праздника», он несколько обиделся и решил больше к тому священнику ни за какой мелочью не подходить, не то что на исповедь. Впрочем, с тех пор и у других бывать не доводилось.
И тут эта странная служба… Их открытость и вместе с тем безразличие: прочитал он каноны или нет, постился ли он (а он не то что не постился, а уже и опохмелился с утра), да и вообще кто он такой, крещеный ли. И все же не было того радостного успокоения: ну вот, теперь причастился, вроде как долг какой-то вернул Богу, до следующей Пасхи в расчете. Как на чужую вечеринку заглянул. И как турист, Саша на выходе посмотрел название церкви: Waalse kerk[32]. Церковь вальсов, что ли? Вальсы тут танцуют? Может, и танцуют, если вспомнить, что в утрехтском соборе устроили музей уличных органов. А что, и оркестрик тот, может быть, по вечерам играет, люди танцевать приходят.
Ехидно усмехнувшись собственной, скорее всего неправильной, догадке, Саша пошел бродить по праздничным и неприветливым улицам. Московское Рождество бывало совсем иным. Пьяным, морозным и веселым, с неизменными тусовками и стихами Бродского про кораблик и тоже зачастую с заходом в церковь, где тесно от шуб и старушечьих серых платков, где все по-другому.
Весь этот город, который Саша прежде торопился проглотить, не разжевывая, лежал теперь перед ним – без спешки, но и без смысла. Редкие прохожие торопились по праздничным делам, моросил мелкий холодный дождь, и не было даже привычного голландского ветра. Картинки не задерживались в сознании – как на школьной экскурсии по ленинским местам. Надо же – здесь, в этом королевстве сегодня Рождество.
Он пошел к дому Ингрид и долго ждал ее у подъезда. Она появилась, когда начало темнеть, а Саша уже проголодался и продрог до такой степени, что все казалось безразличным. Ингрид бросила дежурное приветствие – ничего необычного, день как день. И открыла дверь.
Взобрались на третий ее этаж по лестнице, где мебель крупнее табуретки не пройдет (и человеку с сумкой сложно), про себя отметил: так вот на что у них крюки под самой крышей! Мебель на веревке через окна втаскивают.
Теперь было время осмотреть ее квартиру – не то, что в первый раз. Одна комната метров на шестнадцать и совсем тесная кухонька. В одном из углов комнаты стояла низкая широкая кровать, покрытая уютным клетчатым пледом, а в другом – обшарпанный письменный стол с горделивым новеньким «макинтошем». Над столом висели книжные полки, а на них десятка два книг – и судя по всему, больше их в этой квартире не было. Вдоль противоположной стены, от угла до угла, стояли в ряд шкафчик, тумбочка с маленьким телевизором, другая тумбочка побольше и на ней какие-то нераспакованные свертки. Елки нигде не было.
В комнате оказалось довольно прохладно даже по европейским меркам, и Саша никак не мог согреться.
Ингрид упорхнула на кухню. Почти сразу же появилась снова со столовыми приборами в руках, сгребла на дальний край письменного стола тетради и бумаги и стала расставлять посуду. Саша вызвался помочь, и она передала ему из холодильника пару бутылок пива «Хролш» (а Саше бы как раз чего погорячее!) и еще откуда-то – пачку картофельных чипсов.
Ужин состоял из полуфабрикатов – довольно вкусных и, возможно, дорогих, но Саша как-то с самого начала настроился на рождественскую романтику с милыми домашними радостями и шампанским, и все было не то чтобы плохо, но как-то совсем не так. Впрочем, ел он с огромным аппетитом (ведь впервые за