и новые невесты подрастают…
Солдатки, как встретят меня, все допытываются:
— Ну как же, сосед, вернутся когда-нибудь наши кормильцы? Придет ли время, когда мы перестанем так мучиться?..
— Ого, — говорю им, — еще как вернутся! Так уж издавна ведется на свете божьем, что после грома, после грозы, тепло бывает. Уж недолго осталось людям страдать… А ваши муженьки уже едут домой… Сами должны понимать, что с поездами нынче трудно…
А про себя думаю, что, видно, придется снова за оружие браться, иначе добра не жди…»
Ночь плывет над землей. В доме тихонько тикают стенные часы-ходики. Погасла цигарка, и Шмая уже не дымит. Жена, затаив дыхание, смотрит на него, одновременно прислушиваясь к спокойному дыханию детей. Не холодно ли им? Не раскрылись ли маленькие озорники? Не сбросили ли с себя одеяло?
Она тихонько слезает с постели и направляется к их кроватке, посматривая на топчан, где лежит, широко разбросав руки, Шмая.
Нет, ребята хорошо укрыты. Зря она сошла босыми ногами на холодный пол. Она чувствует, как все ее тело пронизывает холод, и сама не знает, почему замедляет шаг, поравнявшись с топчаном Шмаи.
Вдруг топчан заскрипел. Шмая повернулся, протянул к ней руки, обнял ее тонкую талию, привлек к себе.
— Что ты, родной! Не спишь еще? Поздно уже…
Она не успела договорить, как очутилась на топчане под колючей шинелью.
— Пусти!.. Как тебе не стыдно! Не надо… Ты пьяный!.. — Она старается вырваться из его крепких объятий. — Пусти!.. Детей разбудишь…
Шепот замолкает. Два сердца усиленно бьются. Забыто все на свете — и годы разлуки, и горе, и нужда, голод, лишения, опасности. На какое-то время мир становится прекрасным. Тихо, мерно тикают на стене часы-ходики, отсчитывая минуту за минутой. И вот слышится взволнованный голос:
— Солдатка ты моя дорогая… Ну не смотри на меня так строго… Знаешь, все же молодцом был тот, кто вас, женщин, выдумал…
— Детей разбудишь… Молчи…
— Слушаюсь!.. — улыбаясь, шепчет Шмая. — Твой приказ будет выполнен… Твои приказы мне приятнее слушать, чем приказы всех поручиков и фельдфебелей на земле…
И оба они молчат. И оба счастливы.
Глава четвертая
ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ
Однажды поздней осенней ночью, когда дождь лил как из ведра, кожевник Лейбуш Бараш ни жив ни мертв прибежал к балагуле и забарабанил пальцем в окошко:
— Вставай, Хацкель, срочное дело!
Но так как балагула не очень любит, чтобы его будили среди ночи, он не торопился вставать, а мы тем временем познакомимся с неожиданным ночным гостем.
Это маленький, юркий человек с бесцветными водянистыми глазками, которые не бегают лишь тогда, когда спят. На нем — потертый полушубок, стоптанные сапоги, фуражка набекрень, и когда бы вы его ни встретили, он всегда что-то жует на ходу. Ему некогда. Он вечно спешит, как бы боясь упустить нечто очень важное. При первом взгляде на него у вас невольно возникает мысль: а не следовало ли собрать для него милостыню?..
Лицо у него продолговатое, заостренное. А тощ он не оттого, что ему, упаси бог, жить не на что, не от забот. Забота у него одна: «Вот загребу весь мир, чем же я тогда займусь?»
За скупость, жестокость и прочие добрые качества Лейбуша давно уже прозвали в местечке «шкуродером», что соответствует как его профессии, так и характеру.
Человек этот всегда имеет дело с кожей. А там, где кожа, там и седла, упряжь, сапоги, башмаки солдатские, конечно. И это его сближает с интендантством, а где интендантство, там и барыши, всякие темные делишки. Короче говоря, Лейбуш-шкуродер процветал именно тогда, когда шла война и сапог, башмаков, седел все не хватало…
Из всего сказанного ясно, что до этой дождливой ночи Лейбуш Бараш не имел никаких претензий ни к богу, ни к людям…
Дела он вел не один, а в компании со своим старшим сыном Залманом, который долго и безуспешно учился то в Одессе, то в Киеве. В конце концов отец понял, что сыночек лучше сумеет разобраться в коже, чем в более тонких материях, и оставил его дома, повесив новую вывеску: «Кожевенное дело оптом и в розницу Лейбуш Бараш и сын». Однако со студенческой курткой и фуражкой Залман не расставался, и богатые барышни-невесты просто млели при виде этой фуражки.
Кроме преуспевающего сына, у Лейбуша Бараша были еще две дочери, состарившиеся в отцовском доме в ожидании того, что отец, уладив дела с приданым, подберет им подходящих женихов…
Но мы, кажется, отвлеклись от главного…
Итак, Бараш стоял под дверью у балагулы, стоял под проливным дождем и терпеливо ждал. Ведь решалась его судьба. Она была сейчас в руках балагулы… Надо бежать. Каждая минута дорога…
Наконец он не выдержал.
— Эй, Хацкель, пошевеливайся! — сильнее забарабанил ночной гость в окошко, в то же время оглядываясь в сторону чернеющего вдали леса, за которым подымалось зловещее зарево.
В сенях послышался сердитый голос балагулы:
— Ох ты, погибель на врагов моих, кто ж это спать мне не дает?
Он отворил дверь и, громко зевая, вытаращил заспанные глаза на шкуродера:
— Скажи, пожалуйста, какой важный гость!.. И в такую пору… Или свет вдруг перевернулся?.. Кажется, никогда ко мне не приходили, пан Лейбуш, да еще в такой поздний час… Что случилось?
— Не болтай глупости, рожа! — рассердился Бараш.
— Я спрашиваю, как это вы самолично соизволили прийти к простому балагуле? Чем я заслужил такую честь? Простите грубияна, но как вас теперь прикажете величать: господин, мосье, пан или реб Лейбуш? А может быть, уже товарищ? Давненько вас не встречал. Верно, нынче будете называться товарищ?.. У нас теперь тоже свобода… Ребята взяли власть в свои руки, ревком организовали… Как же вас все-таки величать?
— Называй, как хочешь, Хацкель, только накинь поскорее на себя свои лохмотья и запрягай лошадей. Поедем!
— Куда это поедем? Что вы говорите? В своем ли вы уме? К тому же, как мне известно, реб, мосье, пан, товарищ Лейбуш, у вас имеются свои лошади, свои кучера, — чего ж это вы ко мне пожаловали?
— Заплачу, сколько скажешь, только скорее запрягай! — перебил его ночной гость. — Мои кучера, гореть бы им на медленном огне, разбежались кто куда… Запрягай, дорогой, своих лошадок, поедем!
— Не понимаю! Ваши лошади стоят у помещика Карачевского в экономии. Пошли бы туда и взяли их…
— Чего ты мне голову морочишь, дубина? Полюбуйся, что у твоего Карачевского делается. Видишь? — Лейбуш кивнул в сторону зарева за лесом. — Видишь, голубчик мой? За Москвой да за Петроградом тянутся… В местечке какая-то боевая