Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первое мгновенье Секретов неожиданно пищит, подобно мыши в мышеловке, и Быхалов не сдерживает тонкой, как лезвие ножа, усмешки.
– Ой, да ты никак ошпарился?.. Вот какая беда...
Петр Филиппыч, наклонясь побагровевшей шеей, картузом смахивает с колен дымящийся кипяток.
– Да, захватило немножко... чуть-чуть, совсем краешком, – колко и фальшиво хохочет Секретов, твердо снося жестокую боль ожога. – А сынища своего, – вдруг прямится он, – на живодерню отошли, кошек драть!..
– И мы имеем сказать, да помолчим, – и Зосим Васильич поворачивается к гостю спиной.
– И правильно сделаете! А то к сынку в острог влетите... Под старость-то и не гоже вашей роже!.. – выкрикивает Секретов. – А на лавку мы вам еще накинем... вы мне тута весь дом сгноите! Счастливо оставаться!
Затем следовал неопределенный взмах всей Секретовской туши, и Секретова больше нет. Любил Петр Филипыч, чтоб за ним оставалось последнее слово, – отсюда и легкое его порхание.
X. Павел навещает брата.
Сеня впоследствии не особенно огорчался безвестным отсутствием брата. Павел служил Сене постоянным напоминанием о некой скорбной, посюсторонней черте человеческого существования: одна земная юдоль безо всяких небес. Крутая, всегда напряженная, неукротимая воля Павла перестала угнетать его, – жизнь без Павла стала ему легче. Сеня уже перешел первый, второй и третий рубежи Зарядской жизни. Теперь только расти, ждать случая, верным глазом укрепиться на намеченных целях.
Тем же летом, когда Катушин вспоминал о дьячке, накануне осени, в воскресенье, вышел Сеня из дому, собравшись на Толкучий, к Устинскому. На подоконнике Быхаловского окна, как раз возле самой двери, сидел Павел. Зловеще-больно сжалось сердце Сени, – такое бывает, когда видишь во сне непереходимую пропасть. Павел был приодет. Черный картуз был налажен на коротко-обстриженный Пашкин волос. Кроме того, приукрашали его непомерно длинные брюки и пиджак, одетый поверх черной ластиковой рубашки. Штиблеты, – огромные, точно с памятника, – сияли неотразимым радостным блеском. Все это было очень дешевое, но без заплат. Сидя на подоконнике, писал Пашка что-то в записную книжку и не видел вышедшего брата.
– Паша, ты?..
– А что, испугался? – спокойно обернулся Павел, пряча книжку в карман брюк, и глаза его покровительственно улыбнулись. Потом Павел достал из кармана платок и стал сморкаться.
Надоедливо накрапывало. В водосточных жолобах стоял глухой шум, капало с крыш.
– Чему ж пугаться? – возразил Сеня, поддаваясь непонятной тоске, и пожал плечами.
С неловкостью они стояли друг перед другом, ища слов, чтоб начать разговор. Вспыхнувшее-было в обоих стремление обняться после пяти лет разлуки теперь показалось им неестественным и ненужным.
– Ну, что ж под дождем то стоять?.. пойдем куда-нибудь, – сказал Сеня, выпуская руку Павла, твердую и черную, как из чугуна.
– Да вот в трактир и зайдем. Деньги у меня есть, – сказал Павел.
Они стояли в воротах, продуваемых мокрым сквозняком осени. То-и-дело въезжали извозчики с поднятыми верхами. Братьев обдавало ветром и брызгами, если заскальзывало колесо пролетки в выщерблину асфальта, налитую проточной лужей.
– Деньги-то и у нас найдутся, – с готовностью похлопал себя по тощему карману Сеня, там звякнуло серебро.
Они поднялись с черного хода в трактир, второй этаж Секретовской каменной громады. Кривая скользкая лестница, освещенная трепетным газовым языком, вывела их в коридор, а коридор мрачно повел их в тусклую, длинную и шумливую коробку, сплошь заставленную столиками. Под низким потолком висели чад и гул. Все было занято. Серая Зарядская голь, обглоданная нищетой чуть не до костей, перемежалась с сине-кафтанной массой извозчиков и черными чуйками мелких торгашей. Это у них товару на пятак, а разговору на полтину. Несколько бродяг с сонным благодушием сидели тут же, огромные опухшие лица наклоняя в густой чайный пар. Осовев от крепкого чая, как от вина, они блаженно молчали, всем телом созерцая домовитую теплоту Секретовской «Венеции».
Торгаши, – те кричали больше всех, но лохматые отголоски споров их беспомощно барахтались в общем могучем гуле. Даже когда доходило до предела деловое оживленье их, и вспыхивало в чадной духоте короткое ругательство, снова срастался рассеченный матерным словом гул и оставался ненарушим.
Одни лишь извозчики, блестя черными и рыжими гладко-примасленными головами, потребляли чайную благодать в особо-сосредоточенном безмолвии. И не узнать в них было уличных льстивых, насмешливых крикунов. Спины их были выпрямлены, линия затылка не сломясь переходила в линию спины: прямая исконного русского торгового достоинства. Разрумянившись, они сидели парами и тройками, прея в вате, как в бане, обжигающим чаем радуя разопревающую кость. Самые их румянцы были густы, как неспитой цветочный чай.
Дневной свет, уже разбавленный осенней пасмурью, слабо пробивался сюда сквозь смутную табачную духоту. Пахло кислой помесью пережаренной селянки с крепким потом лошади, черной горечью кухонного чада и радужной сладостью размокающей карамели.
Сеня повел брата в темный уголок, где оставался незанятой столик под картиной и постучал, в стол. Половой – такой белый и проворный, как зимний ветерок, мигом подлетел к ним, раздуваясь широкими штанами, с целой башней чашек, блюдец и чайников.
– Чево-с?.. – тупо уставился он между двумя столиками.
– Да я не стучал, – рассудительно сказал соседний к Сене извозчик, разгрызая сахар и держа дымящееся блюдце в отставленной руке. – А уж если подошел, так нарежь, парень, колбаски покрупней да поджарь в меру. Горчички прихвати. А сверху поплюй этак перчиком!..
– Нам чайку, яишенку тоже, на двоих... Да кстати ситничка, – заказал Сеня и улыбнулся Павлу. – Ты ко мне в гости пришел, я и угощаю!
– Гуди, гуди! – засмеялся Павел. – Небось разбогател, а? За тыщу-то перевалило?
– За десять! – подмигнул и Сеня, радуясь шутке брата, подсказывавшей, что и весь разговор можно вести в шутливом тоне.
– Братана-то не забудь, как разбогатеешь! – опять пошутил Павел.
– Да вот за прошлый месяц четыре рубля домой послал... А так – по трешнице. Ни месяца не пропустил, – хвастнул Сеня.
– Смотри, сопьется совсем отец-то! – опередил Павел Сенино ребячье хвастовство.
Павел, ворочая под столом хромую ногу, схлебывал с блюдца чай. Лица его не зарумянило чайное тепло. Сеня осматривался. Впервые приходил он сюда, как равноправный посетитель. Совсем установились сумерки, хотя стрелки круглых трактирных часов стояли только на четырех. У дальней стены, рядом со входом в бильярдную, возвышалась хозяйская стойка. Позади ее громоздился незастекленный шкап, втесную набитый дешевым чайным прибором. На прилавке отцветали в стеклянных вазах дряблые бумажные цветы, но и теперь еще сохранялось в них скрытое жеманство красок. С цветами в цвет важничали по прилавку ярко-багровые колбасы, красные и желтые сыры, яркие леденцовые конфеты в низких стеклянных банках. Больше же всего было тут яиц, может быть тысяча, сваренных вкрутую на дневной расход.
– Что ж ты не спросишь, где я устроился... живу как?.. – спросил Павел, трогая вилкой шипящую яишницу.
– Что? что ты говоришь?.. – откликнулся брат.
– На заводе, говорю, устроился, – рассказывал Павел. – Интересно там! Все пищит, скрипит, лезет... Там, брат, не то что колбасу отпускать! Там глядеть да глядеть надо! Там при мне одного на вал намотало, весь потолок в крови был! – сказал он размякшим голосом, дрожащим от хвастовства своим заводом и всем, что в нем: кровь на потолке, гремящие и цепкие станки, бешено летящие приводы, разогретая сталь – все сосредоточившееся глазами в одном куске железа, которому сообщается жизнь. – Я вот, знаешь, очень полюбил смотреть, как железо точут. Знаешь, Сеньк, оно иной раз так заскрипит, что зубам больно... Стою и смотрю, по три часа простаивал сперва так-то, не мог отойти. Вот гляди, сам сделал... – и он, вытащив из кармана, протянул Сене небольшой шуруп, блестевший нарезкой. Сеня повертел его в руках и отдал Павлу без единого слова. – Книжки вот теперь читаю, – продолжал Павел полувраждебно. – Умные есть книжки про людей... Ах, да много всего накопилось...
– Книжки – это хорошо, – ответил Сеня, откидываясь головой к стене.
– Сперва-то трудно было... руки болели... – Павел, обиженный странным невниманьем брата, стал рассказывать тише, словно повторял только для самого себя, а Сеня продолжал скользить вялым взглядом по трактирной зале.
Немного поодаль от стойки, чтоб не глушить хозяйских ушей, раздвинулся во весь простенок трактирный орган. Ныне, молчащий, блестит он в сумерках длинными архангельскими трубами, тонкими пастушьими свирелями, толстыми скоморошьими дудами. Теперь в нем раздался вздох, потом скрип валов, потом пискнула, выскочив раньше времени, тонкая труба, и вдруг все трубы запели разом то тягучее и несогласное, что поют на ярманках слепцы. Орган был стар, некоторые глотки и полопались уже, а одну вот уже полгода употреблял трактирный кухарь, как воронку для жидкостей. Когда струя воздуха попадала на сломанный лад, беспомощно всхлипывало пустое место, и шипящий жалобный ветер пробегал по всем трубам враз... Но еще сильна была старческая грудь, и, когда подходила главная труба, дул в нее старик с удесятеренной силой. Со взрывами и трещаньем лилась жестяная песня, и вся «Венеция», как околдованная, внимала ей. Половые, заложив ногу на ногу, привычно замерли у притолок... Пасмурное небо за окном совсем истощилось и не давало света. Был тот сумеречный час, когда сами вещи, странно преобразясь, излучают непонятный белесый свет.
- Слепец Мигай и поводырь Егорка - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Ораторский прием - Василий Шукшин - Советская классическая проза
- Парень с большим именем - Алексей Венедиктович Кожевников - Прочая детская литература / Советская классическая проза
- Золото - Леонид Николаевич Завадовский - Советская классическая проза
- Сестры - Вера Панова - Советская классическая проза