Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пропали насекомые. Так называемые жуки. Кто из них клещ? Камни. Они ведь разные бывают. Сердолик там. Агат. Пропали цвета. Багряный. Цвет морской волны. Какой это – бирюзовый? Что за рдяной? А свинцовый? Охра? Воронового крыла? Незачем! Пропали запахи. Вкусы. И, бессмысленно набычившись, стоишь посреди Египта в окружении неизвестных птиц, и ветер сносит как бы розовые лепестки с чьих-то веток.
Вот, проследив цепочку, – за цифрами следом спрячутся, перестанут жить, снимутся и откочуют в ночь книги: настоящие уже ушли, редко встречались, долго ждались и сперва пересказывались в песочницах и вечерних беседках, а только потом на день или три их вручали почитать – коричневые, ветхие, немые обложки, затертые до потери автора и названия, начало – огрызком семнадцатой страницы. Обугленные, осыпающиеся лохмотьями, их корешки скрепляли полоски синего дерматина – я помню эти книги наизусть, в том смысле, что помню главное. Их не выпускали из рук до последней страницы, в них главенствовали люди, пожизненно затвердевшие в своей доброте, в них побеждали герои и скромные красавицы до гроба ждали любимых, нет выше счастья: я читаю это впервые – молодой гасконец едет в Париж, впереди – всё, включая жизнь.
Я поднял свои щупальца и потрогал головную часть, покрытую волосяным покровом: через что утекло это вот всё?
Хотя чего жалеть? Ненужное отмирает, хлам, всюду кнопки. Позвоночных в ходе эволюции вытеснили кнопочные. Надо знать, куда нажимать, всё остальное – выбросилось. И иметь копейки, чтоб оплачивать напряжение в сети. Главный вопрос «Международной панорамы»: куда нажимать?
«Знаете, куда нажимать?» – так спрашивают, когда просят запечатлеть, как мы улыбаемся, прыгаем, любим друг друга, – поработать ангелом.
Не врали, вот и коммунизм – каждый на пособие может узнать всё что хочет; увидеть на изображениях высокого качества всё что хочет; на очереди «почувствовать» – это скоро доработают: наденешь обруч на башку, ляжешь в своем отсеке в улье и чувствуй себя кем хочешь. И особенно – с кем.
Новые очертания, выходит, теперь у людей. Кнопки высвободили время от идиотизма труда, которое оказалось как-то нечем занять, «каждый» наконец-то откололся от «каждого», поплыл островом, но – необитаемым. Зачем теперь идеалы (кнопки есть!), добрые поступки, правда какая-то, общественные переживания, тепло, холод и написание зла с большой буквы – ничего не делай, из тебя и так вычтут подоходный, и всё как-то там устроится вообще как бы типа само. От тебя требуется лишь раздельно выбрасывать мусор (слушай, изучи правила утилизации аккумуляторов и градусников!), и подбирать в пакет дерьмо четвероногих питомцев, и помнить ИНН – но я-то не делаю даже этого!
Что получается: если не будет атомной бомбардировки, рукопашных в очередях за хлебушком и погрузок в не хватающие на всех спасательные шлюпки, так и проживешь, не познакомившись с самим собой – кто ты был? А может, и хорошо. А то бы жрали человечье мясо.
Я расплатился, прошел три шага и только потом понял: я шагаю, иду. Словно куда-то отходил и вернулся в тело – запрыгнул на ходу. Без цифр и такого же, никем.
Но вот только ночью… Когда человек засыпает, перестает понимать «лежу» и чувствовать одеяло. Когда наступает ночь и все великие люди расходятся по спальням и спят, как жалкие дети, разомкнув губы, превратившись в холмики золы, смятые, сметенные дворниками курганчики листьев, из которых торчат руки, – вслушиваясь, ослепленно, подводно, робко… Когда Бог поднимает крыши и смотрит на своих. Когда Бог разрывает землю и смотрит на своих. Все спят. Все на месте – все спят. Все здесь. Никого нет на небе. Ночью я обнаружил, что – нет, еще не готов, не пуст, еще не совсем стерся, остались невыбритые куски, из чего-то незабываемого еще можно составить мое личное имя – старики первые, я хорошо помню про стариков, уверенно вспоминаю, почти всегда, их, то есть – потом себя, обряженного в обвислую кожу, – вот не останется будущего, станет очень маленьким слово «надеюсь» – старики сидят у телика, прежде всего помня, когда принесут пенсию, крадутся краешками тротуаров и громко смеются только за доминошными столами, старательно улыбаются внукам, примеряя клоунские маски: клоуны не устают, им не больно, им не страшно. Им ничего не надо, лишь бы поржали. Можете шлепнуть по лбу и оттаскать за уши. Никто не видит, как они смотрят на ваши спящие лица, как вздыхают, прежде чем лечь, – и что думают они? Скорее всего, стараются вовсе не думать: когда свободная воля в исполнении желаний ограничится «я подумал», а затем, примерно наказанная, утишится до «я вспомнил», знаешь, о чем? – потом некому будет рассказать, и останется вспоминать – одно и то же, одно и то же, не рассказывая, просто смотря на свое внезапное «я вспомнил», как на бессмысленный блик света. Который бросает солнце. Которого не разглядишь.
Еще почему-то всегда помнишь вещи. Замечаешь, как смотрят. У дивана есть глаза. У старого свитера – свой характер. Такая игра начинается, будто вещи забирают, впитывают твои лучшие дни, понадежней, чем память, и, когда выбрасываешь вещи, – выбрасываешь лучшие дни, вот это «а помнишь?!» – вещи-то помнят, они несомненная часть того, что «было». То есть они и есть это «было», потому что другого уже ничего не осталось. Разбитые и повидавшие виды кроссовки по-особому взглядывают на тебя, когда прикидываешь: выбросить сегодня? И когда уходишь от мусорного бака, всё равно слышишь голос: подумай, ведь почти целые, пригодимся, хоть на стройке.
Ну, какая у меня может быть стройка?!
И когда я с ужасом лишнего, невъехавшего думаю о завтрашнем электронном рае, в котором у каждого из башки будет торчать по три разноцветных проводка, – только диван и чашка внушают мне надежды. Мне кажется, без дивана «они» «там» не обойдутся. У хлеба, для сравнения, шансов поменьше. А вот чашка – ну, полое одностороннее ограниченное цилиндрическое приспособление для потребления жидкости с держателем для пальцев – должна остаться.
Еще – кнопкой не отключить бывших людей, длящуюся пространную жизнь умерших; как мощно продолжается она, благородно обезличась, – его вещи, оплаченные им квитанции, жизнь в памяти случайных знакомых – а был такой; тратятся его деньги, еще послужат сделанные им покупки, аукнутся упущенные им выгоды, бомж не нарадуется его ботинкам, его машина возит молодых, он снится и что-то говорит жене, ему уже всё равно, а его неисполненное обещание еще кого-то ранит – кончившаяся жизнь расходится в стороны волнами, толчками, колебаниями и, смешиваясь с такими же волнами, толчками, колебаниями, смыкается в вечную зыбь, что качает дома по ночам, качает колыбели и землю.
И еще – дети. Мир – эти обглоданные корки, обертки, фантики, ценники, посылочные ящики, доски и слизь – он такой, «ничего не надо менять» написано на нем, пусть, но вот только дети… Всегда мешают дети. Особенно их слезы. Когда видишь детей, особенно плачущих детей, когда посреди аэропорта худенькое существо, наклонившись, коротко и расчетливо ударяет – раз! – разок! – крысиной лапкой по лицу своего капризничающего ребенка, – кажется: надо что-то изменить. Надо быстро что-то изменить. Вот ты – должен. Детей кто-то присылает за долгами.
Я поднялся и отправился в детскую. Барышня спала, белела во тьме, как буква. Она как ручеек. Любовь может пропасть. А барышня не может пропасть, она будет. Меня уже почти нет, а она – есть. И я еще тоже побуду.
Настало утро. И я решил расширить пределы своей неповторимой личности.
– Я люблю футбол, – сообщил я жене, – но почему-то, когда я собираюсь посмотреть Лигу чемпионов – всего-то несколько раз в году! – у нас всегда что-то происходит… Давай будем повнимательней друг к другу! Давай будем помнить друг о друге побольше, ладно? И проявлять заботу! Так вот – 8 декабря я – смотрю – Лигу чемпионов! Заранее предупреждаю – 8 декабря, что бы ни случилось, что бы там ни стряслось, – я смотрю Лигу чемпионов, запомнила? 8 декабря!
Жена спросила:
– В мой день рождения?
Миллионы
Шкр-ов, человек, очнулся, услышав по-вдовьи печальный голос: «…Волоконовка, четвертой платформы, восьмого пути», и покатил сумку, обросшую аэропортовскими багажными липучками, мимо кассовых очередей, где выделялись женщины в похоронных косынках, от всех ожидавшие почему-то особого отношения, – морщился, и щерился, и осуждающе качал головой: не ездил сто лет, и чтоб еще – а ну вас на хрен – лучше нанять, и по трассе «Дон» (с холодильником, и повышенной вместимости, и музыку врубить): грязь, помойка, не туалет, а параша, еще и за деньги?! Как сюда пускают бомжей?! Как вот все вот эти вот могут вот здесь жрать, и жрать то, что они жрут; даже воздух, тут даже дышать… а, всё как всегда и повсюду! Любой, кто одет почище, особо – беловолосые девки с загорелыми бедрами, поймите, как случаен Шкр-ов здесь, вынужден – нестерпимо! Над платформой летали мыльные пузыри, и мрачные люди предлагали наборы инструментов за полцены, отъезжающие докуривали, и – окурки под стальные колеса: происходило безболезненное железнодорожное расставание. Подали волоконовский задом наперед, запалив гражданскую войну на платформе: все, кто стояли «в голове состава», двинулись «в хвост», те, кто караулил последние вагоны, – побежали навстречу: друг против друга.
- Тетради дона Ригоберто - Марио Варгас Льоса - Современная проза
- Девушки со скромными средствами - Мюриэл Спарк - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Убежище 3/9 - Анна Старобинец - Современная проза
- Боже, помоги мне стать сильным - Александр Андрианов - Современная проза