не хотели ни понимать, ни верить, потому что сами никогда не чувствовали ничего подобного. Конечно, если посмотреть на внешность неаполитанского простонародья, если войти в их жилища, то легко подумать, что нет в мире страны, где бы нищета была ужаснее. Они мало заботятся об своей личности и о своих домах, одеты часто в лохмотья, жилища их наполнены грязью и разными гадами, самые грязные домашние животные обитают вместе с семьею простолюдина. Сравнивая эту наружность с жизнью наших парижских работников, тотчас же, разумеется, принимаются сожалеть об участи несчастных обитателей Неаполя и превозносить достоинства нашей цивилизации.
Но тут-то и впадают в самую грубую ошибку: счастие чаще обитает в жалком приюте неаполитанца, нежели в почти изящном жилище парижанина. В самом деле – у одного встречаем мы веру, которая услаждает ему все горести, и довольство своим жребием, которое делает жизнь его счастливою; у другого, напротив, совесть возмущена нечестием или по крайней мере индифферентностью, а стремление к обогащению и зависть к тем, кто чем-нибудь владеет, поселяют недовольство и ненависть в его сердце…
Совершенная ложь, будто народ неаполитанский страдает и жалуется на свое состояние общественное; но еще более ложно – уверять, будто он с трудом выносит свое положение политическое. Народ сумел противостоять странствующим труппам возмутителей, являвшихся к нему проповедовать против богатых, духовенства и дворянства; не больше успеха имели эти апостолы зла и в стараниях своих уверить народ, что он живет под железным скипетром тирана. Понятно, почему простолюдин в королевстве Обеих Сицилий чрезвычайно мало занят политикою и охотно предается руководству своего приходского священника или старого сеньора. Он знает, что платит подати очень небольшие, видит, что дороги его содержатся хорошо, что конскрипция[72] не так ужасна, как он опасался; этого ему довольно для того, чтобы не желать перемен, из которых еще неизвестно что выйдет…
Средний класс, правда, менее доволен, и многие в нем желают политической свободы; но надо заметить, что большая часть из них не простирает своих видов дальше приобретения коммунальных прав, которые убиты в Неаполе введением французской цивилизации. И нельзя не сознаться, что для народа, так мало приготовленного к политическим правам, приобретение их было бы скорее бедствием, нежели благом. Разве мы не видели, что происходило в 1848 году, когда Фердинанд, одним разом опередивши и статут сардинский и новые постановления папские, издал хартию, составленную почти совершенно по хартии 1830 года[73]? По своей неопытности в конституционной игре парламент оказался неспособным вотировать ни одного закона и пал среди волнения, которое вызвал, сам того не желая и не ведая…»[74]
Переходя к аристократии, виконт Лемерсье объявляет, что она, несмотря на всё уважение, которым пользуется, не составляет ныне корпорации в королевстве и что, во всяком случае, – если ее можно упрекнуть в чем-нибудь, то разве в излишнем удалении от дел, а уж никак не в либеральных замыслах. Очерк свой он заключает следующими решительными строками: «Пусть знает Европа, что недовольство и нерасположение неаполитанцев к своему правительству суть нелепые басни и что наилучшая политика для других держав относительно Неаполя должна состоять в том, чтобы поддерживать и укреплять ею правительство, а не ослаблять его и не подкапывать».
Не увлекся ли благородный виконт чувствами преданности к Бурбонам и дружбою к высоким придворным и духовным особам, с которыми постоянно был близок, как видно из его брошюры? Не обманулся ли он их показаниями, не представил ли вещи умышленно в ложном свете? Но нет, мы не имеем никакого права подозревать что-нибудь подобное. Всё, что мы можем предполагать не без основания, это одно: что виконт, по своему либерализму, в котором сам признается, несколько преувеличил еще значение либеральных тенденций в Неаполе. Впрочем, если нам нужно беспристрастия, ничем не заподозренного, то обратимся к туристам: их упрекают часто в легкомыслии, но редко кто из них подвергался упреку в умышленном искажении фактов. Возьмем же первых попавшихся: все говорят одно и то же.
«Мы были очень изумлены, – пишет один из них в самом начале своих заметок[75], – нашедши в Неаполе совсем противное тому, что воображали по журнальным тревогам. Так это-то террор, который, как нас уверяли, свирепствует в королевстве Обеих Сицилий! Да помилуйте, нам бы ничего не надо было лучше, если бы народ во Франции был так спокоен и благополучен!.. Дело в том, что народ здесь не томится стремлением обогатиться и завистью, не ищет политических прав, а умеет наслаждаться тем, что в избытке дает ему природа. Лаццарони валяются на улицах и преспокойно смотрят на блестящие экипажи, подвозящие богачей и знатных к Cafe de l’Europe; они совершенно довольны своими лохмотьями, плодами и водой и не чувствуют ни малейшей надобности в перемене своей участи»[76].
Эти слова брошены мимоходом; а вот отзыв, служащий результатом долгих размышлений автора, специально писавшего о неаполитанцах, г. Теодора Верна[77]:
«Что касается собственно Неаполя, нельзя сомневаться в том, что климат его способствовал расслаблению и упадку нравственной силы народа. Чтобы убедиться в расслабляющем свойства этого климата, достаточно прожить в нем несколько времени… Правда, в итальянском климате образовались древние римляне; правда, в Неаполитанском королевстве процветали сикулы, самниты, норманны; но эти великие воспоминания только еще рельефнее дают видеть, до какой степени эти воинственные и сильные племена выродились в нынешних изнеженных и лишенных всякой энергии обитателях.
Другая причина уничижения этой страны заключается в долговременном гнете, под которым она страдала и еще страдает до сих пор. Этот гнет сделал неаполитанцев неспособными к возвышенным стремлениям и погасил в них даже самые первые понятия о свободе и о долге. Для того чтобы дать ход натуральным способностям и создать национальную доблесть, нужно было, чтобы каждый находил себе широкую дорогу, по которой мог бы он идти с сознанием своей цели и своего достоинства. Но бурбонское правительство по своим преданиям и привычкам вовсе не было приспособлено к такому воспитанию народа. Теперь все кричат, что спасением для страны может служить лишь уничтожение существующих постановлений. Но, по нашему мнению, много преувеличивают значение этого общественного лекарства; разве мы не видим, что неаполитанские постановления сами по себе очень хороши, а между тем приносят плоды, полные отравы?.. Может быть, революция была бы действительнее простой перемены системы? Но печальные опыты 1848 года доказали всем еще раз, что всякая новая революция только сильнее стягивает цепи Италии, потому что после каждого кризиса на сцене остаются те же элементы, только обессиленные более прежнего»[78].
Ставя, таким образом, Италию, и