class="p1">Это привело, по мнению Калделиса, к тому, что сами ромеи достаточно абстрактно воспринимали призывы «исполнить волю Бога» в области политики. Признавая общую концепцию о Христе как Царе Романии, они не были готовы принять сакральный статус любого повеления царя земного[84].
В этом отношении в Византии была невозможна ситуация, аналогичная произошедшей на соборе в Клермоне в 1095 году. Услышав призыв отвоевать Иерусалим с известной формулой Урбана II «так хочет Бог!», ромеи, прежде всего, усомнились бы в самой правомочности говорящего утверждать такое от лица Всевышнего.
Подобные вопросы вызвали бы и попытки высшего епископата гарантировать что-либо в области вечной жизни. Для сравнения, на Западе римские папы Лев IV и Иоанн VIII объявляли, что гарантируют спасение тем, кто пал при защите святынь от мусульман и норманнов[85].
Максимум, на который были готовы пойти византийцы, что неоднократно зафиксировано в источниках, это согласиться, что конкретная уже прошедшая военная кампания, оказавшаяся необыкновенно успешной, или в процессе которой армия сумела достойно преодолеть значительные трудности, была, несомненно, по воле Бога и при Его помощи.
В XI-XII веках, когда заметно участились контакты ромеев и латинян, тема войны в их полемике практически отсутствует. По сути, схизма 1054 года не воспринималась в Византии как радикальный и окончательный разрыв с Римом. У византийских историков христианство латинян не вызывает вопроса. Претензии к ним имеют скорее светский характер — они обвиняются в недостатке культуры, варварском устройстве общества, но не в «измене Христу».
Именно поэтому в эпоху Комнинов было не так много открыто полемических работ против западного учения. Так, антикатолические тексты Никиты Стифата воспринимались большинством как чисто богословский спор уже прошедших десятилетий, важный исключительно для самих ученых, но не для обычного верующего.
Гораздо больше занимали умы образованных ромеев вопросы христианского неоплатонизма Михаила Пселла и его учеников, особенно Иоанна Итала. Показательно в этом отношении высказывание самого Пселла: «Философию, если говорить о тех, кто причастен к ней, я застал уже умирающей и сам своими руками ее оживил, к тому же не имел никаких достойных учителей и при всех поисках не обнаружил семени мудрости ни в Элладе, ни у варваров»[86].
Именно эта «возрожденная» Пселлом философия и занимала лучшие умы Византии XII века. Многочисленные споры вокруг наследия Итала, спор об Евхаристии Сотириха Пантевгена и Николая Мефонского, поднятый вновь вопрос о способе существования идей, наконец, общий вопрос о месте античного философского наследия были вызваны именно спецификой внутреннего развития мысли Византии, а не следствием внешнего влияния, которое сделало бы возможным заимствование западной концепции идей священной войны.
Представляется, что большинство ученых греков той поры, соглашаясь с вышесказанными словами Пселла, вообще не считали интересным развитие мысли Запада. Что же касается сформировавшихся к этому времени специфически западных богословских и обрядовых традиций Рима, то их считали следствием варварских суеверий самих латинян[87].
Строго говоря, основания такого отношения у византийцев были, поскольку в XII веке специфически западное богословие и философия схоластики лишь формировались. Поэтому утонченным грекам было просто не с чем спорить с Западом в области чистой мысли.
Хотя споры о каноническом подчинении Папе поднимались и тогда, но касались они в основном территорий древних восточных патриархатов, отвоеванных у мусульман крестоносцами. Там действительно возникли «параллельные» епархии и связанные с этим проблемы. На землях же самой империи эта проблема в XII веке не стояла, пока после взятия столицы в 1204 году не появился Томаззо Морозини — первый латинский патриарх Константинополя.
В XIII-XV веках полемика с католиками велась довольно активно. Однако тема сакрализации войны в ней практически не фигурировала. На первом плане всегда были иные вопросы: проблема Filioque, учение о чистилище, безбрачность духовенства, служение Евхаристии на опресноках и многое другое.
Что же касается полемики с исламом, то отвержение идей священности войны занимало достаточно важное место. Многие полемисты особо подчеркивали принципиальную недопустимость войны за распространение веры, считая подобную идею одним из многих заблуждений «сарацинской ереси»[88].
Так, знаменитая летопись Феофана, знакомя читателей с историей Мухаммада, отмечает в первую очередь не какие-то догматические положения, а то, что «он учил своих подданных, что убивающий врага, или врагом убитый, вступает в рай»[89]. Эта же мысль практически дословно повторена и в трактате Константина VII Багрянородного «Об управлении империей»[90].
Аналогичная критика ислама приводится и Феодором Абу Куррой, обвиняющего Мухаммеда в том, что он призывал «проливать кровь почитающих триипостасную божественную природу, и всех тех, кто не говорят: “Бог единственный, Бог крепкий, Который не рождал и не был рожден и не имеет никакого сотоварища”»[91].
В дальнейшем основными темами полемики стали вопросы учения о Троице, божестве Иисуса, отношении к Священному Писанию, оттеснив проблематику священной войны на задний план. Тем не менее в глазах византийцев мусульмане так и остались кровожадными варварами, убежденными в возможности попасть в рай через войну с неверными.
Многие ромейские авторы считали также неприемлемым принятое в исламе соединение духовного и светского в вопросе войны и вытекающую жестокость отношения к отказавшимся принять веру Мухаммеда. Так, преп. Феодор Студит в послании Феофилу Ефесскому настаивает, что врагов веры нельзя наказывать силой: «Не позволительно убивать еретиков? Нам не позволительно даже и желать им зла». В то же время правители обязаны защищать народ от внешних нападений: «Тому же самому и мы ныне увещеваем, когда говорим, чтобы императоры не щадили, но воевали против скифов и арабов, убивающих народ Божий»[92]. Тем самым Студит проводит четкое различие необходимости воевать ради защиты единоверцев и жестких преследований инакомыслящих.
Полемисты подчеркивали, что ислам распространялся силой оружия: «Пусть Магомет, отправившись с Востока, прошел победителем до Запада, но побеждал он войной, мечом, грабежом, порабощением, избиением людей. Из этого ничто не может исходить от Бога, Который добр. Скорее же это обусловлено волей человека и диавола, от начала являющегося человекоубийцей»[93].
В противоположность этому христианство распространялось без помощи насилия: «К тому же проповедь божественного Евангелия установила истину во всей вселенной без меча, как предсказал Христос, и при многих гонениях — победу креста, — демонов изгнание, идолов ниспровержение. Еще же пламенное рвение апостолов, [претерпевших] за Христа тысячи страданий, дорог, трудов и врагов, гонимые даже до смерти. И величайшее из чудес — то, что никоим образом проповедь не умолкла, когда их убивали и преследовали, когда они были бедны, необразованны и слабы»[94].
Таким образом, допуская применение военной силы в вопросах политики, византийцы отрицали правомочность распространения веры путем завоеваний, тем самым отрицая одну из главных