кто постоянно оглядывался, нетерпеливо ожидая появления монаха и начала церемонии. Остальные, как мне казалось, героически терпели. Лишь спустя минут двадцать я поняла, что на самом деле они медитируют. Мама кланяется тетушке Ду, кладет ароматную палочку на поднос и тихо произносит:
— Ай! Ай!
Окружающие следуют ее примеру. Кто-то плачет, пожилые плакальщицы из Вьетнама громко рыдают. Наступает мой черед отдавать поклон, и я снова испытываю приступ вины. Это чувство мне знакомо. Я ощущала его, когда отец крестил меня, а я не верила, что теперь моя душа спасена навеки. Когда принимала причастие и не верила, что виноградный сок — это кровь Христова. Когда молилась с остальными о чудесном исцелении отца, хотя чувствовала, что по сути он давно мертв.
Внезапно из моей груди вырывается всхлип, который удивляет всех, в том числе и меня саму. Я пытаюсь его сдержать, но впадаю в панику и теряю остатки самообладания. Сердце мое рвется на части, выплескивая горечь, и я ничего не могу с этим поделать.
Мамины глаза тоже блестят влажным блеском. Она улыбается мне сквозь слезы, потому что понимает, что я горюю именно по отцу, а не по тетушке. Она ждала моих слез очень долго, больше двадцати пяти лет, с самого дня папиных похорон.
Мне тогда исполнилось четырнадцать, и я была озлоблена и полна цинизма. Мы с мамой и братом сидели в церковном алькове за полчаса до начала службы, и мама ругала меня за то, что я отказываюсь подойти к гробу и посмотреть на тело отца.
— Сэмюэль попрощался. Сэмюэль плачет, — говорила она.
А я не хотела плакать по человеку, лежавшему в гробу, — по исхудавшему неподвижному телу, безжизненной и беспомощной тени, которая в конце своего жизненного пути только стонала и шарила вокруг себя полными страха глазами в поисках матери. Это был не мой отец, не тот живой, обаятельный, сильный и добрый мужчина, скорый на звонкий смех, всегда знавший, что делать, когда что-то шло не по плану. В глазах отца я всегда была идеальной, его «жемчужиной, перлом», а не сплошным разочарованием, которым меня видела мама.
Мать громко высморкалась.
— Что же это за дочь, которая и слезинки не прольет по своему отцу?
— Тот человек в гробу — не мой отец, — обиженно сказала я.
И тогда мать подскочила и влепила мне пощечину. — Ты ведешь себя очень скверно! — закричала она.
Я была потрясена. До этого она никогда не поднимала на меня руку.
— Ай-йа! Если ты сама не можешь плакать, я заставлю тебя это сделать! — И она ударила меня снова.
И снова. — Плачь! Плачь! — вопила она как безумная. Но я словно окаменела.
Наконец осознав, что она делает, мама прикусила тыльную сторону руки и пробормотала что-то на китайском. А потом ушла и увела с собой брата, оставив меня в одиночестве.
И я сидела, ощущая, разумеется, злость, но еще и торжество от одержанной победы. Правда, непонятно, над чем. И, возможно, именно потому, что я не понимала этого, встала и пошла к гробу. Я тяжело дышала, старательно убеждая себя в том, что права, а мама — нет. Я так старалась не расплакаться, что забыла, что могу что-то почувствовать.
Но потом я увидела его, худого и бесцветного. Он не упокоился в Божьих чертогах. На лице отца застыло скорбное выражение, будто его все еще мучала боль.
Я стала делать частые вдохи, пытаясь сдержать слезы, и начала задыхаться. Выскочив на улицу, давясь рыданиями, я побежала по Коламбус-авеню, к заливу, не обращая внимания на туристов и размазывая по лицу злые слезы. И в итоге пропустила похороны отца.
Можно сказать, что тот момент определил наши дальнейшие отношения с матерью. Мы обе одержали победу и обе потерпели поражение. И я до сих пор не уверена, что понимаю, с чем мы сражались. Мама постоянно говорит об отце и о его трагедии, но никогда не вспоминает о похоронах. И до этого дня я никогда не плакала в ее присутствии и не говорила о своих чувствах к отцу.
Напротив, я старалась хранить воспоминания о нем в тайне. Как он улыбался, какое у него было пальто, какая страсть просыпалась в нем, когда он начинал проповедь… Но потом я понимала, что все это лишь образы с фотографий и что ярче всего я запомнила его именно больным.
— Перл, — спрашивал он слабым голосом с кровати, — тебе нужна помощь с домашней работой?
Я мотала головой.
— Перл, — тихо звал он с дивана, — помоги мне сесть.
Я делала вид, что не слышу.
Он до сих пор снится мне в кошмарах. Я знаю, что отец спрятан в госпитале, в одной из сотен палат, в которых на сотнях коек лежат больные люди. И я хожу вдоль длинных коридоров и ишу его. Заглядываю в каждое лицо, узнаю каждую болезнь, испытываю боль каждого тела и ужас каждого рассудка, и, понимая, что передо мной кто-то чужой, снова и снова вздыхаю с облегчением.
Я видела этот сон в самых разных вариациях. Последний раз — совсем недавно. В новой версии я пришла в больницу на осмотр, чтобы проверить, не стала ли прогрессировать моя болезнь. Без каких бы то ни было объяснений доктор положил меня в отделение со смертельно больными пациентами. Я кричала: «Вы не можете так со мной обращаться! Вы должны мне все объяснить!» Я заходилась криками, но ко мне никто не подходил.
И вдруг я заметила его. Отец сидел на грязной кровати, на замызганном постельном белье, старый и тощий, с седыми клоками волос на голове. Он выглядел как человек, много лет прождавший внимания и заботы и не получивший их. Я села возле него и прошептала: «Папочка?» Он поднял беспомощный взгляд, и, увидев меня, тихо вскрикнул, а потом заплакал счастливыми слезами. Он так радовался, что я пришла за ним, чтобы забрать домой!
Наконец церемония прощания с тетушкой Ду завершилась. Мы все вышли на улицу — ветер с залива треплет легкие одежды, колышет подолы юбок. У меня жгло глаза, я была практически без сил.
Мама тихо стоит рядом со мной, время от времени поглядывая на меня краем глаза. Я знаю, что она хочет поговорить. Не о событиях на этих похоронах, а о том, почему я плакала.
— Все в порядке? — шепотом спрашивает она.
— Нормально, — отвечаю я и изо всех сил стараюсь выглядеть как можно нормальнее. — Фил с девочками будут здесь с минуты на минуту.
Мама достает из рукава свитера скомканную бумажную салфетку