столицу, мечты о которой были навеяны столькими книгами и фильмами, оказывается жестоким разочарованием, «мгновенным низвержением»[87]. Все в этом дождливом и грязном Париже кажется ему печальным и серым. «Из Алжира, белого города, я прибыл в Париж, город черный, ведь Мальро тогда еще не добрался до фасадов, чтобы почистить их»[88]. Но самым мрачным оказывается дом под номером 123 на улице Сен-Жак – лицей Людовика Великого, куда Жаки попадает 1 октября.
Ученик номер 424, Деррида, как и все интерны, от восхода до заката обречен носить серую робу. Суровая дисциплина, драконовский распорядок дня. В огромной спальне – ни капли приватности, нет даже штор между кроватями. Гигиена сведена к жесткому минимуму: мыться приходится только холодной водой, даже зимой. Еда в столовой столь же посредственна, сколь и скудна – лишения послевоенных лет еще дают о себе знать. Жаки чувствует себя заключенным. Эти несколько дней одиночества до начала учебного года пробуждают детский ужас перед школой: «неделя отчаяния и детских слез в зловещем интернате „Baz’Grand“»[89], как прозвали лицей.
Письмо, которое Фернан Ашарок отправил своему дорогому Жаки вскоре после начала учебы, должно быть, произвело на того странное впечатление. «Малыш» надеется, что его старый друг уже посмотрел Париж; он думает, что тому очень повезло, поскольку он там живет. Побывал ли уже Жаки в «знаменитом квартале Сен-Жермен-де-Пре», видел ли «гостиницу „Royal Saint-Germain“, где у Жана-Поля Сартра была своя штаб-квартира?» Сходил ли в клуб «Saint-Germain» и в театр «Vieux Colombier»? Конечно, все эти более или менее мифические места Парижа экзистенциалистов расположены неподалеку от улицы Сен-Жак, но выход учеников за пределы лицея строго регламентирован. В любом случае в Алжире, продолжает Ашарок, умы занимают совершенно другие вопросы: смерть боксера Марселя Сердана «потрясла весь город, в том числе тех, кто за спортом не следит»[90].
Остаются уроки, которые Жаки прилежно посещает. Разве он не в самом престижном лицее Франции, чьи показатели успешного прохождения конкурса в Высшую нормальную школу, без сомнения, наилучшие? Но и с этой точки зрения лицей Людовика Великого его скорее разочарует. Блеску здесь предпочитают основательность, и в большинстве дисциплин царит довольно школярский подход.
Если бы Деррида учился в соседнем лицее Генриха IV, соперничающем с Людовиком Великим, преподавателем философии у него был бы Жан Бофре, один из главных «проводников» Хайдеггера во Франции и адресат «Письма о гуманизме». Этьен Борн, которого он будет слушать шесть часов в неделю вместе с остальными учениками подготовительного курса № 2, куда менее харизматичен. Ученик Алена, поклонник Эммануэля Мунье и Габриэля Марселя, Борн – оплот Народного республиканского движения. Этот католик так часто публикуется в La Croix и Esprit, что некоторые за глаза называют его «борзописцем епископата». Во внешности и жестикуляции Борна есть что-то карикатурное: очень худой, он вечно покачивается, играя часами. Кажется, речь доставляет ему такое страдание, что слушатели всякий раз боятся, «что в конце фразы он умрет». Он «конвульсивно дергает руками» и, жестикулируя, изрыгает «первые слоги некоторых слов, как бы выделяя их курсивом»[91]. Все это не мешает ему быть хорошим преподавателем, который учит искусству сочинения и тому, как быстро состряпать хороший 20-минутный доклад на любую тему.
Уже с первых выполненных Деррида заданий Борн оценил его философские качества: «дар анализа, чуткость к проблемам, вкус к формулировкам». Баллы – в диапазоне от 12,5 до 14 из 20, что по местным меркам совсем недурно. Однако комментарии зачастую суровы. Отсылки к Хайдеггеру, множащиеся под пером Деррида, раздражают Борна. «Вы используете экзистенциалистский язык, который следовало бы прояснить», «не слишком буквально имитируйте экзистенциалистский язык», – помечает он на полях многих сочинений, безжалостно зачеркивая все, что, на его взгляд, к делу не относится.
В начале этого года Жаки много общается с Жаном-Клодом Парьентом, тогда же прибывшим из Алжира. «Нас сближало общее увлечение философией, – вспоминает Парьент, – оно же одновременно порождало в нас некоторое соперничество, хотя оставалось оно чисто интеллектуальным. Мой интерес к вопросам эпистемологии удивлял Жаки, а его ссылки на экзистенциалистов (Кьеркегора) или феноменологов (уже тогда он говорил о Гуссерле и Хайдеггере) оставляли меня равнодушным. Помню один спор, тему которого забыл, но, как это бывает на первых этапах образования, она наверняка была весьма амбициозной. Жаки завершил спор, заявив: „Не понимаю, чем рефлексия о науках может прояснить философские вопросы“. Разделявшая нас дистанция никак, однако, дружбе не мешала. Я ощущал в нем подлинную глубину мысли, только выражалась она в странных для меня формах»[92].
В то время между интернами и экстернами лицея Людовика Великого существует настоящая граница. Экстерны и интерны, учащиеся на многолюдных подготовительных курсах, образуют две довольно разные группы, но их роднит презрение к тем, кто учится по другую сторону улицы Сен-Жак, в Сорбонне, вдали от святая святых французского высшего образования – «больших школ», Grandes écoles.
Деррида не представляется случая познакомиться с экстернами: обедают они у себя дома, а из лицея уходят, как только заканчиваются лекции – во второй половине дня. Пьер Нора, Мишель Деги или Доминик Фернанде относятся как раз к таким хорошо одетым и сытым парижанам из хороших семей. Интерны, такие как Мишель Серр, Жан Бельмен-Ноэль и Пьер Бурдье, – провинциалы, часто скромного происхождения. Серая форма, которую они все время носят, позволяет их тут же опознать: во многих отношениях они – пролетарии подготовительных курсов.
В сравнении с этим жестким социальным барьером алжирское происхождение кажется невинной деталью. К тому же это заморское происхождение создает особый экзотический престиж, так что три ученика, прибывших из Алжира осенью 1949 года – Парьент, Домерк и Деррида, – чувствуют себя увереннее большинства маленьких провинциалов. Несколько раз, как вспоминает Жан-Клод Парьент, они развлекали своих сотоварищей импровизациями сценок из алжирской жизни. «Жаки, у которого была очень смуглая кожа и крепкое телосложение, хорошо говорил на патауэте, языке простолюдинов Алжира, в частности портовых рыбаков. Контора его отца находилась возле порта, на одном из ведущих к нему спусков, так что Жаки наверняка там часто бывал». Еврейство тоже не вызывало особых проблем: в среде, подобной той, что сложилась в лицее Людовика Великого в послевоенные годы, оно не является поводом ни для притеснений, ни для чествований. Какие-то ученики могли выражать антисемитские настроения, но достаточно общие и как бы не касающиеся лично их соучеников-евреев.
Все выпускники лицея признают, что интерны жили весьма некомфортно. «В 1949 году уровень жизни во Франции был еще низкий, а наш интернат был еще и старого образца: спали мы в огромном