«Однако же, если вы сообразите все предыдущее, то для вас станет ясно, какая страшная громада навалилась на душу Андреева. С этой минуты, собственно, и начинается защита».
Здесь необходимо одно замечание. Оратор говорит это cum grano salis[89], ибо на самом деле защита почти закончена; все сочувствие присяжных на стороне подсудимого, во всем виноватой кажется жертва; остается сказать уже немногое. То, что оратор называет началом защиты, представляет разбор душевного состояния подсудимого после признания жены. Оратор спрашивает себя, что должен был пережить, о чем думал Андреев в течение следующих 12 дней после неожиданного заявления его жены, и читает ответ в сердце подсудимого a livre ouvert2 с уверенностью и неотразимой убедительностью.
«Весь обычный порядок жизни исчез! Муж теряет жену. Он не спит, не ест от неожиданной беды. Он все еще за что-то цепляется, хотя и твердит своей дочери: «Я этого не перенесу»… Пока ему все еще кажется, что жена просто дурит. Соперник всего на год моложе его. Средств у самого Андреева достаточно. А главное, Зинаида Николаевна даже не говорит о любви. Она, как сорока, трещит только о миллионах, о высоком положении, о возможности попасть ко двору. Оставалась невольная надежда ее образумить».
«Между тем раздраженная Зинаида Николаевна начинает бить дочь за потворство отцу. Андреев тревожится за дочь, запирает ее от матери и все думает, думает… О чем он думает? Он думает, как ужасно для него отречься от женщины, которой он жертвовал всем; как беспросветна будет его одинокая старость, а главное, он не понимает, ради чего все это делается…» Андреев начинает чувствовать гибель. Он покупает финский нож, чтобы покончить с собой… Ему казалось, что если он будет иметь при себе смерть в кармане, то он сможет еще держаться на ногах, ему легче будет урезонивать жену, упрашивать, сохранить ее за собой…
Остается еще один момент - последнее столкновение между супругами. Грубая сцена убийства не нужна художнику и не выгодна для защитника: ее и нет в речи. Но случайное совпадение дало здесь оратору возможность сильного эффекта, и уж, конечно, он не упустил его. Задолго до убийства, еще в первые годы сожительства Андреева с его будущей жертвой, его первая жена выхлопотала распоряжение градоначальника об административной высылке своей соперницы. Подсудимый добился того, что это распоряжение было отменено, и спас свою сожительницу от высылки. В минуту последней ссоры несчастная женщина, опьяненная представлением о положении и связях своего нового друга, крикнула мужу: я сделаю так, что тебя вышлют из Петербурга! - «Эта женщина, - говорил защитник, - спасенная подсудимым от ссылки, поднятая им из грязи, взлелеянная, хранимая им, как сокровище, в течение 16 лет, - эта женщина хочет истребить его без следа, хочет раздавить его своей ногой!…»
Нужно ли пояснять вывод? Он уже сложился сам собой у присяжных, так же как задолго ранее сам собой сложился у оратора: убийство, совершенное под влиянием сильнейшего раздражения, доходящего до полной потери самообладания, было роковым исходом всего предыдущего.
Что здесь было? - спрашивает оратор и отвечает: «Если хотите, здесь были ужас и отчаяние перед внезапно открывшимися Андрееву жестокостью и бездушием женщины, которой он безвозвратно отдал и сердце, и жизнь… В нем до бешенства заговорило чувство непостижимой неправды. Здесь уже орудовала сила жизни, которая ломает все непригодное без прокурора и без суда… Уйти от этого неизбежного кризиса было некуда ни Андрееву, ни его жене…»
«Не обинуясь, я назову душевное состояние Андреева «умоисступлением», - не тем умоисступлением, о котором говорит формальный закон (потому что там требуется непременно душевная болезнь), но умоисступлением в общежитейском смысле слова. Человек «выступил из ума», был «вне себя»… Его руки и ноги работали без его участия, потому что душа отсутствовала…»
«Какая глубокая правда звучит в показании Андреева, когда он говорит: «Крик жены привел меня в себя!» Значит, до этого крика он был в полном умопомрачении…»
Итак, два портрета, две бытовых картины и две страницы психологии. Оратор ни в чем не уклонился от действительности, ничего не прибавил к фактам дела. Но все, что в нем было, он так переработал, что как бы заново создал все от начала до конца. Он понял дело по-своему и свое понимание усвоил в совершенстве. Оно, может быть, не вполне справедливо, может быть, далеко не верно. Но его толкование так просто, так понятно и так согласовано с фактами; притом, отчетливо сложившись в его представлении, оно с такой ясностью выразилось в его устной передаче, что и присяжные, и обвинитель, и беспристрастный председатель бессильны перед оратором. Они не могут заменить его толкование преступления другим объяснением такого же достоинства, и они волей-неволей подчиняются ему.
Допустим, чего не могло быть в этом процессе; предположим, что состоялся обвинительный вердикт. Я думаю, что каждый из присяжных сказал бы одно и то же: мы обвинили подсудимого потому, что не можем оправдывать убийства; но речь защитника верна от начала до конца.
Мне могут возразить, что присяжный, сказавший: да, виновен, не может назвать верной речь защитника, требовавшего оправдания: это явная нелепость. Я этого не думаю. Абсолютная истина для нас недостижима. Речь Андреевского безукоризненно верна своей художественной правдой независимо от судебного приговора.
Говоря, что присяжным нечем заменить толкование защитника, я не хочу сказать, что иного объяснения преступления и не может быть. Они только что слышали речь обвинителя. Что такое Андреев? - Человек, как все, не добрый и не злой. Он был добр к своим дочерям и к своей второй жене, в которую был влюблен, но был жесток с первой женой, которую разлюбил. Некоторым из свидетелей под влиянием чувства жалости к человеку, которому грозит каторга, он мог казаться жертвой. Они вполне искренно говорили, что он всем своим счастьем пожертвовал для своей любовницы и второй жены. Но это было явное самообольщение свидетелей. Андреев не думал жертвовать своим счастьем; он не остановился перед правами своей законной семьи в угоду своему благополучию. Он разбил жизнь своей жены и дочери от первого брака, пожертвовал их счастьем, чтобы наслаждаться жизнью с женщиной, которая составляла его счастье. А когда пришло время доказать, что он действительно добрый человек, способный к самопожертвованию, когда он должен был вспомнить о великодушии своей первой жены и возвратить свободу второй, он не пожертвовал собой, а убил. Обвинитель не упустил из виду этих простых и убедительных соображений. Однако речь его не произвела впечатления. Я думаю, это произошло оттого, что он не успел достаточно поработать над делом, а потому и не нашел ни оригинальных слов для своей мысли, ни эффектных образов, чтобы закрепить ее. А защитник, отдавший делу больше досуга и труда, не только не отошел от этих опасных ему доводов, а еще сумел воспользоваться ими в пользу подсудимого. Он потребовал от убитой - от жены того, чего не хотел сделать убийца-муж.
«Если бы г-жа Андреева имела хоть чуточку женской души, если бы она в самом деле любила Пистолькорса и если бы она сколько-нибудь понимала и ценила сердце своего мужа, она бы весьма легко распутала свое положение. Она бы могла искренно и с полным правом сказать ему: Миша, со мной случилось горе. Я полюбила другого. Не вини меня. Ведь и ты пережил то же самое. Жена тебя простила. Прости же меня и ты. Я тебе отдала все свои лучшие годы. Не принуждай меня быть такою же любящею, какою ты меня знал до сих пор. Это уже не в моей власти. Счастья у нас не будет. Отпусти меня, Миша. Ты видишь, я сама не своя. Что же я могу сделать?»
«Неужели не очевидно для каждого, что такие слова обезоружили бы Андреева окончательно? Все было бы ясно до безнадежности. Он бы отстранился и, вероятно, покончил с собой».
«Но г-жа Андреева ничего подобного не могла сказать именно потому, что вовсе не любила Пистолькорса».