В корзине, фиолетово просвечивая сквозь бархатистую дымку пыли, теснились гроздья винограда. Тетя Тоня, деловитая, в чистеньком фартуке в клеточку: ничто не выдавало в ней воспоминаний о бурях, пронесшихся здесь, над их мирным домом.
— Соседи вже срезають, ось принесли, давите, говорят, хучь на сок, хучь на вино. Протведай, сонечко, оботри только. Помоешь — не так вкусно будет.
Майор что-то усовершенствовал на чердаке, заявляя о себе стуком молотка.
И только запавшие глаза Сашиной мамы, как после болезни: будто вымыты долгими слезами.
— Я только зашел сказать, мам, что я здесь, дома.
Она слабо улыбнулась, а пальцы машинально обрывали виноградины и рассеянно роняли.
— Ну, все, мам? Все? — Он старался заглянуть в родные измученные глаза… Я пошел, да?
Она слегка шлепнула его, как ребенка. Не нашлась, что сказать.
Уходя, Саша взглянул на засохший васильковый цветок, который он сорвал тогда в Железноводском парке и который мать сохранила почему-то: видно, как вернулась в то утро домой, положила поверх стоящих на этажерке книг да и забыла. А может, и не забыла…
И прошел вечер, и ночь была близка. Небо плотно закрыли облака, на нем не было сейчас ни звезд, ни луны. Не было и прохлады — в горном лесу еще держалось дневное тепло. Виолетта близко склонила голову. Распущенные волосы от резкого ее движения коснулись Сашиного лица, одну прядку он поймал губами — у волос был привкус осеннего лесного дождя.
— Знаешь, Виолетта, вот говорят, что цветы тоже умеют чувствовать, будто живые существа…
— Ну да, я тоже слышала, что они могут простудиться, заболеть, чувствуют температуру, свет. Открывают и закрывают глаза — на солнце. Головами могут крутить, как, например, подсолнух: куда солнце по небу движется, туда он и шляпу свою разворачивает.
— Да вот, понимаешь ли, вроде бы и не только это… Вот будто бы умер один человек, и все цветы в его комнате завяли… Веришь в это?
— Не-е знаю… Нет. Но что цветы могут любить или не любить друг друга — это точно. Маме иногда после выступлений много цветов дарили. Она поставит их в вазу с водой, и что же: одни чувствуют себя превосходно, а другие тут же никнут — они только в компании своих подруг жить могут, и верно, словно живые существа. Ты несогласен?
Саша не отозвался.
— Почему ты молчишь?
— Ты сказала, что Анна Павловна цветы приносила… — Саша осекся голосом, опять надолго умолк.
— Ну и что, при чем тут моя мама?
— Ладно, сейчас… Знаешь, я никак все не мог решиться, Виолетта… Все думал: может быть, потом?.. Понял, нет: сейчас, это очень важно. В общем, Виолетта, так. Пусть говорят — Милашевский дурачок, Милашевский драчун, Милашевский выскочка, пусть думают, что я от злобности да неудачливости иду на это, — пусть, я готов ко всему, но завтра утром я передам следователю свои материалы по здешней тотошке. Пусть думают обо мне самое плохое…
— Я буду думать только самое хорошее.
— Вот бы! Но ты не знаешь главного: среди тех, кто пойдет под суд, может оказаться и Анна Павловна… Как быть?
Виолетта молчала, потрясенная. Саша снова спросил:
— Как мне быть? Я поступлю так, как ты скажешь.
Наконец Виолетта сумела сказать:
— Отступись, она же мне мать!
— Да-а?.. Ну, хорошо. Раз ты велишь…
— А потом ты будешь ненавидеть меня?
— Да ты что!..
Они медленно разбредались по сторонам, сходились и опять удалялись друг от друга — по мокрой траве, по нагромождению острых камней, по сыпучим косогорам. Виолетта прервала затянувшееся молчание:
— Да, конечно же, ты возненавидишь меня, если поступишь против совести, это точно. И не сможешь ты так поступить! А-а, Саша? — Она не решилась добавить, что, если только он поступит, как она велела, — он докажет, что любит ее, но это будет вместе с тем означать, что она его любить не сможет… Вместо этого она вдруг сказала: — Знаешь, это люди похожи на цветы: вот мне рядом с тобой так хорошо, и только с тобой… А еще знаешь, Саша, я вспомнила, что когда умерла моя бабушка, то и все ее цветы засохли. Но это, наверное, оттого, что за ними некому было ухаживать. Им тоже ведь нужно постоянное внимание, они тоже доброту и заботу любят…
Они шли до Елизаветинского источника, спустились к подножию Машука, пересекли Пятигорск, а потом снова по бесконечно длинной Февральской улице брели к ипподрому. Когда пересекли калитку служебного входа, было уже утро.
С огородов ветерок заносил запах помидорной и картофельной ботвы, но перебивал все кузнечный дух — железа и мокрого угля. Ковали, как видно, уже приступили к работе: возле входа в кузницу стояла оседланная лошадь, а изнутри доносился веселый перезвон.
— Это дядя Гриша, старшой Онькина, — сказал Саша. — Сам все делает, не доверяет чужим.
— Как это ты узнал? — удивилась Виолетта.
— Слушай: не просто бьет молотком, но мотив «Камаринской» вызванивает!
Зашли в кузню, верно: дядя Гриша, помогший Саше разоблачить Олега в его нечестной скачке на Груме, стоял в кожаном переднике возле наковальни, держа в одной руке молот, а в другой щипцы с зажатой в них подковой. Увидев Сашу и Виолетту, не удивился, ухмыльнулся в бороду:
— Надо вот двухлеточку в новые босоножки обуть, завтра Лена на ней на призы пойдет.
Тут только они заметили, что дядя Гриша не один — возле пылавших жаром кузнечных мехов стояла Лена-«конмальчик».
Когда вечером Саша рассказывал, кто спасал его, вспоминал и свою маму, и Анвара Захаровича, и шашлычника Дато, и веселую синичку, Виолетте хотелось спросить: «А Лена тебя не спасала?» — но сердце подсказывало ей, что вопрос этот будет и бестактным и ненужным. Она уверена была, что Олег и Нарс злоречили, напраслину возводили, однако сейчас Виолетта бросила на Лену-«конмальчика» тот особенный, характерный взгляд — летучий будто бы и равнодушный, но откровенно заинтересованный и оценивающий — тот взгляд, которым могут окинуть свою предполагаемую соперницу лишь влюбленные женщины и по которому сразу же все ясно им обеим. И Саша перехватил взгляд, но был раздосадован им лишь мгновение — затем охватила его радость: он, и верно, любим Виолеттой!
4
Саша пришел на работу самым первым, около четырех часов. Конюшня на запоре, и он стал грохать в обитую жестью дверь. Уже лошади поднялись — фыркают, переступают ногами, а дежурный все никак не очнется ото сна. Подходят и остальные четверо конюхов, вместе они будят дежурного, а тут и старшой Влас шествует, молчаливый и скучный. Говорит, что просквозило его, а чтобы вылечиться поскорее, хочет вымыться водой, которую не допьет лошадь — лучше всякого пенициллина, уверяет. Конюхи молчат — носят воду лошадям, вооружаются метлами. Льют ему в пригоршни воду из ведра, из которого пил Одолень, и после Декханки — выздоравливай, дорогой Влас!