плечу рукой, воскликнул: „Счастливчик!“ Между тем Михаил Юрьевич, сняв с карты бумажник, спросил банкомета: „Сколько в банке?“ – и пока тот подсчитывал банк, он стал отпирать бумажник. Это был старый сафьянный коричневого цвета бумажник, с серебряным в полуполтинник замком, с нарезанным на нем циферблатом из десяти цифр, на одну из которых, по желанию, замок запирался. Повернув раза два-три механизм замка и видя, что он не отпирается, Лермонтов с досадой вырвал клапан, на котором держался запертый в замке стержень, вынул деньги, швырнул бумажник под диван[541] и, поручив Столыпину рассчитаться с банкометом, вышел к гостям, не игравшим в карты, на балкон. Игра еще некоторое время продолжалась, но как-то неохотно и вяло, и скоро прекратилась совсем. Стали накрывать стол. Лермонтов, как ни в чем не бывало, был весел, переходил от одной группы гостей к другой, шутил, смеялся и острил. Подойдя к Глебову, сидевшему в кабинете в раздумье, он сказал:
Милый Глебов,
Сродник Фебов,
Улыбнись,
Но на Наде[542],
Христа ради,
Не женись!»
[В. И. Чиляев в передаче П. К. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 442–443]
* * *
Иногда по утрам Лермонтов уезжал на своем лихом «Черкесе» за город, уезжал рано и большей частию вдруг, не предуведомив заблаговременно никого: встанет, велит оседлать лошадь и умчится один. Он любил бешеную скачку и предавался ей на воле с какою-то необузданностью. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, как головоломная джигитовка по необозримой степи, где он, забывая весь мир, носился как ветер, перескакивая с ловкостью горца через встречавшиеся на пути рвы, канавы и плетни. Но при этом им руководила не одна только любительская страсть к езде, он хотел выработать из себя лихого наездника-джигита, в чем неоспоримо и преуспел, так как все товарищи его, кавалеристы, знатоки верховой езды, признавали и высоко ценили в нем столь необходимые, по тогдашнему времени, качества бесстрашного, лихого и неутомимого ездока-джигита. Знакомые дамы приходили в восторг от его удали и неустрашимости, когда он, сопровождая их на прогулках и в кавалькадах, показывал им «высшую школу» наездничества, а Верзилинские «грации» не раз даже рукоплескали, когда он, проезжая мимо, перед их окнами ставил на дыбы своего «Черкеса» и заставлял его чуть не плясать «лезгинку».
[В. И. Чиляев в передаче П. К. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 444]
* * *
Бывший слуга Лермонтова, Христофор Саникидзе, удостоверяет, что Михаил Юрьевич был человек весьма веселого нрава, хотя в то же время не любил много говорить, а любил более слушать то, что говорят другие. Иногда им овладевала задумчивость, и тогда он не любил, чтобы его беспокоили, и не любил, если в это время заходили к нему товарищи. С прислугой был необыкновенно добр, ласков и снисходителен, а старого камердинера своего любил как родного и даже снисходительно выслушивал его советы.
[Христофор Саникидзе в передаче И. К. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 446]
* * *
Саникидзе говорит, между прочим, что Лермонтов умел играть на флейте и забавлялся этой игрой изредка; что характер у него был добрый, но вспыльчивый. Много говорить он не любил. Обыкновенным времяпрепровождением у него было ходить по комнате из угла в угол и курить трубку с длинным чубуком. Писал он более по ночам или рано утром, но писал и урывками днем, присядет к столу, попишет и уйдет. Писал он всегда в кабинете, но писал, случалось, и за чаем на балконе, где проводил иногда целые часы, слушая пение птичек.
[И. К. Мартьянов. Рассказы Саникидзе. «Исторический Вестник», 1895 г., стр. 600]
* * *
Поручик Куликовский говорил мне, что он помнит Лермонтова. Встречал он его на бульваре и у источников. «Всякий раз как появлялся поэт в публике, ему предшествовал шепот: „Лермонтов идет“, – и все сторонилось, все умолкало, все прислушивалось к каждому его слову, к каждому звуку его речи».
[Мартьянов. «Всемирный Труд», 1870 г., № 10, стр. 602–603]
* * *
В Лермонтове (мы говорим о нем как о частном лице) было два человека: один добродушный для небольшого кружка ближайших своих друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особенное уважение, другой – заносчивый и задорный для всех прочих его знакомых.
К этому первому разряду принадлежали в последнее время его жизни прежде всех Столыпин (прозванный им же Монго), Глебов, бывший его товарищ по гусарскому полку, впоследствии тоже убитый на дуэли князь Александр Николаевич Долгорукий, декабрист М. А. Назимов и несколько других ближайших его товарищей. Ко второму разряду принадлежал по его понятиям весь род человеческий, и он считал лучшим своим удовольствием подтрунивать и подшучивать над всякими мелкими и крупными странностями, преследуя их иногда шутливыми, а весьма часто и язвительными насмешками.
Но кроме того в Лермонтове была черта, которая трудно соглашается с понятием о гиганте поэзии, как его называют восторженные его поклонники, о глубокомысленном и гениальном поэте, каким он действительно проявился в краткой и бурной своей жизни.
Он был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины между серьезными занятиями и чтениями, и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только 15-летнему школьнику-мальчику; например, когда к обеду подавали блюдо, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех нас без обеда. Раз какой-то проезжий стихотворец пришел к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре между прочим сказал, что он едет из России и везет с собой бочонок свежепросольных огурцов, большой редкости на Кавказе; тогда Лермонтов предложил ему прийти на его квартиру, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и покуда автор все более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель Лермонтов скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощанья от неумолимого чтеца-стихотворца.
Обедая каждый день в пятигорской гостинице, он выдумал еще следующую проказу. Собирая столовые тарелки, он сухим ударом в голову слегка их надламывал, но так что образовывалась только