Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем вам этот шлем?
— Не знаю. Просто он был здесь. Сорвав шлем, Льюис бросил его на стол.
— Я видела в аэропорту вашего двойника: на нем были очки и накладной крахмальный воротничок. Он напугал меня: я думала, что это вы, и ничего не почувствовала.
— Я тоже испугался. Час назад под окном прошли двое мужчин, они несли женщину — мертвую или в обмороке, и я подумал, что это вы.
— Но теперь это действительно вы и это я.
Льюис крепко прижал меня к себе, потом разомкнул объятия:
— Вы устали? Хотите пить? Хотите есть?
— Нет.
Я снова прильнула к нему; мои губы онемели, застыли и не давали произнести мне ни слова; я прижала их к его губам, он положил меня на кровать:
— Анна! Я каждую ночь ждал вас!
Я закрыла глаза. Снова я ощущала на себе тело мужчины, тяжесть переполнявшего его доверия и желания; это был Льюис, он не изменился, не изменились ни я, ни наша любовь. Я уехала, но вернулась; я вновь обрела свое место и освободилась от себя.
Следующий день мы провели, занимаясь багажом и любовью: долгий день, длившийся до утра. В поезде мы спали щека к щеке. Я еще не совсем проснулась, когда на пристани Огайо увидела пароход с гребными колесами, о котором рассказывал мне в своих письмах Льюис; я столько о нем думала, хотя и не принимала всерьез, что даже теперь с трудом верила своим глазам. Между тем пароход был вполне реален, и я поднялась на борт. Я с умилением осматривала нашу каюту. В Чикаго я жила у Льюиса, а здесь была наша каюта, общая на двоих: стало быть, мы действительно стали парой. Да, теперь я знала: вернуться можно, и я буду возвращаться каждый год; каждый год нашей любви предстоит преодолевать ночь, более долгую, чем полярная: но в один прекрасный день взойдет счастье, чтобы уже не заходить месяца три-четыре; из глубины ночи мы будем ждать восхода этого дня, будем ждать его вместе, отсутствие больше не разлучит нас: мы соединились навеки.
— Отплываем, идите скорее! — позвал Льюис.
Он бегом поднялся по лестнице, я — следом за ним; наклонившись над леером, он вертел головой во все стороны:
— Посмотрите, как красиво: небо и земля сливаются в воде.
Огни Цинциннати сверкали под бескрайними, усеянными звездами небесами, и мы скользили по огонькам. Мы сели и долго не двигались, глядя, как бледнеют и исчезают неоновые рекламы. Льюис прижал меня к себе.
— Подумать только, ведь я никогда не верил во все это, — сказал он.
— А все — это что?
— Любить и быть любимым.
— Во что же вы верили?
— Постоянная комната, регулярная еда, женщины на одну ночь: надежность. Я думал, что не следует требовать большего. Думал, все одиноки и навсегда. И вдруг — вы!
У нас над головами по громкоговорителю выкрикивали цифры: пассажиры играли в бинго. Все они были такими старыми, что я утратила половину своего возраста. Мне было двадцать лет, я переживала свою первую любовь, и это было первое мое путешествие. Льюис целовал мои волосы, глаза, губы:
— Давайте спустимся: хотите?
— Вы прекрасно знаете, что я никогда не говорю нет.
— Но я так люблю, когда вы отвечаете: да. Вы так мило это говорите!
— Да, — сказала я. — Да.
Какая радость — говорить только да. С моей уже потрепанной жизнью и с не очень свежей шкурой я давала счастье человеку, которого любила: какое счастье!
Шесть дней мы плыли вниз по Огайо и Миссисипи. На стоянках мы сторонились других пассажиров и до изнеможения бродили по раскаленным черным городам. В остальное время мы беседовали, читали, курили, лежа под солнцем на палубе и ничего не делая. Каждый день нас встречал все тот же пейзаж, состоявший из воды и травы, все тот же шум машин и воды: но нам нравилось, что по утрам возрождалось все то же утро, а по вечерам — все тот же вечер.
Это и есть счастье: нам все было в радость. Мы весело покидали пароход. Нам обоим знаком был Новый Орлеан, но для Льюиса и для меня это был не один и тот же город. Он показал мне густонаселенные кварталы, где пятнадцать лет назад он торговал вразнос туалетным мылом, показал пакгаузы, где питался крадеными бананами, улочки с борделями, по которым он ходил с бьющимся сердцем, пылающим членом и пустыми карманами. Порой он, казалось, едва ли не сожалел о том времени нищеты, гнева, буйства и неутоленных желаний. Но когда я водила его по французскому кварталу, когда он расхаживал туристом по этим барам и патио, он ликовал, словно сыграл с судьбой отличную шутку. Раньше он никогда не летал на самолете, и во время всего перелета сидел, уткнувшись носом в окно, и смеялся облакам.
Я тоже радовалась. Какая новизна! Когда неподвижные звезды начинают вальсировать в небе и земля преображается, то кажется, будто и сам ты родился заново. Для меня Юкатан был лишенным реальности названием, написанным мелкими буквами в атласе; ничто не связывало меня с ним, даже стремление попасть туда или картинка, и вот он воочию представал передо мной. Самолет отяжелел, устремившись к земле, и я увидела, как от одного края неба до другого развертывается равнина серо-зеленого бархата, где тень от облаков казалась впадинами черных озер. Я ехала по неровной дороге между полями голубых агав, над которыми время от времени неожиданно возникали плоские кроны цезальпиниевых деревьев с ярко-красными цветами. Мы проследовали по улице, окаймленной глинобитными домиками под соломенными крышами; солнце сияло вовсю. Оставив чемоданы в вестибюле гостиницы, своего рода пышной гниющей оранжерее, где, стоя на одной ноге, дремали розовые фламинго, мы снова отправились в путь. На белых площадях в тени блестящих деревьев мужчины в белом предавались мечтам под сенью соломенных шляп. Я узнавала небо, тишину Толедо и Авилы; вновь увидеть Испанию по эту сторону океана — это ошеломляло меня еще больше, чем возможность сказать себе: «Я на Юкатане».
— Возьмем один из этих маленьких фиакров, — предложил Льюис.
На углу площади стояла вереница черных фиакров с жесткими спинками. Льюис разбудил одного кучера, и мы сели на узенькую скамейку. Льюис засмеялся:
— А теперь куда нам ехать? Вам известно?
— Скажите кучеру, чтобы он покатал нас и отвез на почту: я жду писем.
В Южной Калифорнии Льюис выучил несколько испанских слов. Он обратился к кучеру с маленькой речью, и лошадь не спеша двинулась в путь. Мы проследовали по роскошным и обветшалым улицам; дождь, нищета подточили виллы, построенные в суровом кастильском стиле; статуи разрушались за проржавевшими оградами садов; пышные цветы — красные, фиолетовые и синие — умирали у подножия наполовину голых деревьев; выстроившись в ряд на гребне стен, застыли в ожидании большие черные птицы. Всюду веяло смертью. Я была рада очутиться на краю индейского рынка: под тентами, истерзанными солнцем, копошилась оживленная толпа.
— Подождите меня пять минут, — сказала я Льюису.
Он сел на ступеньку лестницы, а я вошла в почтовое отделение. Пришло письмо от Робера; я тут же распечатала его. Робер правил гранки своей книги, писал статью для «Вижиланс», политическую статью. Хорошо. Я была права, не слишком тогда встревожившись: остерегаясь политики и литературы, он вовсе не был готов отказаться от них. Робер писал, что в Париже пасмурно. Я положила письмо в сумочку и вышла: как далек был от меня Париж! Каким голубым было небо! Я взяла Льюиса за руку:
— Все в порядке.
Мы затерялись в толпе под сенью тентов. Продавали фрукты, рыбу, сандалии, хлопковые ткани; женщины носили длинные вышитые юбки, мне нравились их блестящие косы и застывшие лица; маленькие индейцы много смеялись, показывая свои зубы. Мы сели в таверне, где пахло свежей рыбой, на бочку перед нами поставили черное пенистое пиво; там находились одни лишь мужчины, все молодые; они болтали без умолку и смеялись.
— У них счастливый вид, у этих индейцев, — заметила я. Льюис пожал плечами:
— Легко сказать. В Италии тоже, когда прогуливаешься под ярким солнцем, люди выглядят счастливыми.
— Это верно, — согласилась я. — Надо получше присмотреться.
— Я думал об этом, пока ждал вас, — сказал Льюис. — Для нас все выглядит празднично, потому что путешествие — это праздник. Но я уверен, что у них — никакого праздника. — Он выплюнул оливковую косточку. — Когда приезжаешь вот так, туристом, то решительно ничего не понимаешь. Я улыбнулась Льюису:
— Купим маленький домик. Будем спать в гамаках, я буду плести вам сандалии, и мы научимся говорить по-индейски.
— Мне хотелось бы, — сказал Льюис.
— Ах! — вздохнула я. — Понадобилось бы иметь несколько жизней. Льюис взглянул на меня.
— Вы неплохо устраиваетесь, — с усмешкой заметил он.
— Каким образом?
— Ухитряетесь, мне кажется, иметь две жизни.
Кровь бросилась мне в лицо. В голосе Льюиса не было враждебности, но и большой нежности тоже. Может, это из-за парижского письма? Внезапно мне стало ясно, что не одна я думаю о нашей истории: он тоже о ней думал, но только на свой лад. Я говорила себе: я вернулась, я всегда буду возвращаться. Но он, возможно, говорил себе: она всегда будет уезжать. Что ему ответить? Я растерялась и в страхе спросила: