а письмо из Верховного суда. Просят зайти за бумагами.
Через несколько дней он позвонил и сказал, что придет с Лепестковым.
– У него теперь много времени. Он ушел из ВНИРО.
Кузин ходил, хватаясь за живот, вогнутый, как в кривом зеркале, желтый и злой. Придя ко мне, он рухнул на диван и попросил грелку.
– Почему бы вам не полечиться голодом? Говорят, верное средство.
– Спасибо!
Он лечился у знаменитой аллопатки-гомеопатки, которая запретила ему сыр, а потом сказала, хлопнув себя по колену, что она умерла бы, если бы ей запретили сыр.
Лепестков опоздал. Он спешил, вьющиеся волосы еще больше завились и потемнели от пота. Теперь он был похож на фавна, но на очень русского фавна, в широких бесформенных штанах и в ковбойке с закатанными рукавами.
Я предложил ему вина. Он отказался:
– Жарко. Если можно, воды. Холодной, из крана.
Мы немного поговорили о кузинской язве.
– Лучше расскажите, что вы натворили, – ворчливо сказал Кузин.
– Ничего не натворил.
Выступая на заседании институтского совета, Лепестков прочитал первую главу своей книги. Обсуждение продолжалось два дня и кончилось тем, что он ушел из института.
– Значит, в Антарктику вы уже не поедете?
– Нет. Хотя это, без сомнения, устроило бы моих оппонентов.
– Где же вы будете работать?
– Вы же знаете.
– Говорите, говорите, – сердито закричал Кузин.
Лепестков засмеялся.
– Гладышев предложил мне лабораторию в Днищеве, – сказал он мне.
– И вы согласились?
– Почему бы нет? Теперь можно многое сделать.
Он знал, что мне хотелось поговорить об Остроградском, и начал рассказывать, сперва медленно, потом свободно и живо:
– Прочтите его последнюю работу в «Зоологическом журнале». Это трудно, но я помогу. Мы с Кошкиным сейчас приготовили памятку – список трудов Анатолия Осиповича с двумя вступительными статьями. Одна из них – моя. Там же и литература о нем. Осталось еще составить список животных и растений, названных в его честь.
– Рыбы?
– Главным образом. Но есть и бабочки. Я вам пришлю, когда выйдет.
Мы вышли на балкон, с которого открывался странный вид на Москву – сохранившиеся разгороженные садики Замоскворечья, а вдали, черные, поднятые к небу, похожие на гигантские саксофоны, трубы Могэса. Мы поговорили об этом контрасте, а потом вернулись к Остроградскому. Я не записывал, знал, что запомню.
– У меня сегодня мало времени, – сказал Лепестков, глядя на меня своими сразу и твердыми и мягкими глазами, – и я расскажу только о том, как пришел к Анатолию Осиповичу в первый раз.
Но он рассказывал долго. Стемнело, зажглись фонари. Прошел короткий дождь, опять стало душно.
…Двойной портрет вдруг представился мне: Снегирев – Остроградский, и в глубине – бесконечно далекие друг от друга люди, вглядывающиеся в будущее с ожиданием и тревогой. И, слушая Лепесткова, я думал о том, что и я был обманут и без вины виноват и наказан унижением и страхом. И я верил и не верил и упрямо работал, оступаясь на каждом шагу, и путался в противоречиях, доказывая себе, что ложь – это правда. И я тосковал, стараясь забыть тяжкие сны, в которых приходилось мириться с бессмысленностью, хитрить и лицемерить.
Вечер еще медлил, потом уступил, тяжелая медно-красная заря над Москвой потускнела, растаяла, и пришла ночь, пронизанная предчувствиями, исполненная надеждами летняя ночь.
1963–1964
Перед зеркалом
Часть первая
Глава первая
29. I.10. Пермь
Костя! Прежде всего прошу Вас не называть меня по имени и отчеству. Начальница может распечатать, и это покажется ей странным или даже неприличным. Впрочем, у нее неприлично уже то, что я переписываюсь с мальчиком (хотите – юношей). Вы пишете, что я просила Вас быть искренним? Вы меня неверно поняли, Костя. Именно этого-то мне и не хотелось. В обязанность дружбе полную искренность я не ставлю и сама всегда и во всем откровенной быть не хочу, так как у каждого есть своя «святая святых». Я и так слишком себя показываю, хотя следовало бы лишь до известной степени быть откровенной со всеми. Интересно, почему Вы считаете меня другом? Сейчас я как раз не в расположении говорить о себе, а то, пожалуй, Вы пожалели бы о своей, слишком лестной для меня, торопливости.
Теперь мне хочется сказать Вам, что я солгала, сказав, что уже была однажды на балу в мужской гимназии. До прошлого года нас туда не пускали. После бала про меня распустили сплетню, и мне пришлось выслушать от начальницы приятные комплименты. Меня это страшно возмутило, не начальница, конечно, а мальчики, с которыми я была давно знакома. Правда, потом они извинились,