На протяжении всей своей жизни Пришвин считал себя принадлежащим к той части русской интеллигенции, судьба которой была связана с революцией, но которая задолго до реальных революционных событий осознала трагическую сущность этого пути.
Вспоминая свою юность, Пришвин с некоторой долей иронии называет себя «комсомольцем 19 века». Действительно, студентом он прошел «школу пролетарских вождей» — марксистский кружок в Рижском политехникуме, а затем тюремное заключение.
Духовный кризис, пережитый Пришвиным, во многом совпадал с идейным кризисом русской интеллигенции, выраженным авторами сборника «Вехи» (1909). Однако в судьбе писателя этот кризис осложнялся поиском себя и своего пути. Это был путь от «глубочайшего невежества» со «смутными умственными запросами» в момент уверования в марксизм через разочарование в социал-демократии в годы учения в Германии, через любовь, которая стала толчком, повернувшим его к собственной личности, до обращения к писательству как делу своей жизни. На это ушло десять лет — 1895–1905 годы.
За это время произошло не просто «полное освобождение от большевизма» — изменился весь душевный строй его личности, произошла смена психологической установки: центр внутренней жизни переместился с эсхатологической обреченности на чувство жизни («Первый намек на рассвете при полных звездах открытого неба — какая радость! Неужели я забуду когда-нибудь, умирая, эти счастливые минуты и ничего не скажу в защиту жизни...»). Важнейшая для русского общества идея конца мира была переосмыслена Пришвиным — суть переворота состояла в обращении к душе, природе, народной жизни.
В целом разделяя критику интеллигенции в духе «Вех», Пришвин не удовлетворяется схемой, основанной на противостоянии интеллигенции и народа. Во-первых, он отдает должное тому «особенному, идеальному миру» русской интеллигенции, которая воспитала в обществе и в нем лично высокий идеализм и силу духа («интеллигентному человеку позорно обижаться»). Во-вторых, не отрывает интеллигенцию от национальной почвы и в причинах революции обнаруживает чувство, присущее коллективной русской душе в целом («Это чувство конца (эсхатология) в одинаковой степени развито у простого народа и у нашей интеллигенции, и оно именно дает теперь силу большевикам, а не просто как марксистское рассуждение»). В-третьих, в годы революции Пришвин отмечает неоднородность интеллигенции и разделяет ее на борющуюся за власть и творческую. Он понимает, что в момент гибели всех форм жизни сохранить культуру способны только носители духа, и пророчески предвосхищает новую историческую миссию интеллигенции («Мысли о том, что народ переходит в интеллигенцию на сохранение... в интеллигенции и будет невидимый град»).
Пришвин видит, что революция принципиально изменила духовную ситуацию в России («Интеллигенция как наша русская, только русская секта погибла навсегда»), выявила особенности взаимоотношений интеллигенции и власти, обозначила роль интеллигенции в событиях русской революции. «Интеллигенция и революция» — так назвал свою статью, оказавшуюся в центре литературной полемики этого времени, Александр Блок. В полемике принял участие и Михаил Пришвин.
Статья Блока «Интеллигенция и революция» была опубликована 19 января 1918 г., а 16 февраля в газете «Воля страны» вышла статья Пришвина «Большевик из "Балаганчика" (Ответ Александру Блоку)». Несмотря на резкий тон статьи, диалог Пришвина с Блоком носит скорее философский характер — речь идет о таких понятиях, как природа, культура, цивилизация, народ.
Пришвин отвергает блоковский революционный романтизм, а за органической концепцией культуры, связывающей дух со стихией, узнает знакомое устремление русского интеллигента к слиянию с народом. Он не принимает пафоса поэта, услышавшего в разрушительном движении стихии музыку. Он видит дистанцию между пророческим пафосом статьи — голосом самого Блока, принявшего революцию за подлинное начало преображения мира, и реальностью, почвой, от имени которой говорит поэт. В статье Блока Пришвин услышал голос «кающегося барина», в действительности от почвы оторванного, голос не настоящего большевика, а «большевика из Балаганчика». Пришвин понял артистическую, игровую природу души Блока, стремящегося эстетически оправдать революцию. Это стремление вызывает у Пришвина протест. Он считает, что эстетическая форма, в которую Блок облек революцию («дух музыки»), не соответствует внелитературному, внехудо-жественному контексту бытия. Эстетически в этой полемике друг другу противостоят музыка и слово.
Диалог двух художников на этом не закончился. 28 января в газете «Раннее утро» был опубликован рассказ Пришвина «Голубое знамя», а 3 марта вышла поэма Блока «Двенадцать»; взаимосвязь между текстами (как и полемика Блока с Пришвиным) стала одним из интереснейших сюжетов в культуре начала XX века.
Оба художника воспроизводят одну и ту же картину: Петербург, ночь, метель, грабежи, стрельба, даже пес Блока в «Голубом знамени» тоже есть. Главный герой рассказа Пришвина, арестованный новой властью и потерявший разум в круговороте происходящего, присоединяется к другому такому же безумцу с его мечтой о голубом Христовом знамени, под которое соберет для спасения родины хулиганов всех притонов и вертепов. Однако Пришвин превращает мечту героя в мираж: его войско призрачное («безумный впереди, пьяный позади») и Христос его сектантский (лейтмотивом рассказа оказываются слова известного петербургского сектанта: «Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного»).
За границей рассказа «Голубое знамя» осталось соотношение сектантского и революционного сознания. Между тем, в послереволюционные годы Пришвин обнаруживает, что интуиции начала века, связанные с изучением сектантского движения и выявлением сходства сектантской и марксистской парадигм, находят реальное подтверждение в новой, складывающейся в результате революции жизни; типологическое сходство марксизма (революции) и хлыстовства (сектантства) для писателя очевидно; в разные годы он вновь и вновь рассматривает революцию в русле развития религиозного сознания*.
В 1918–1919 гг. в дневнике вырисовываются контуры будущей повести «Мирская чаша» (1922), персонажи (Персюк, Павлиниха), некоторые реалии, символика. В частности, возникает образ Скифии, скифа, в чем нельзя не усмотреть литературной полемики с группой «Скифы» (в 1917 г. Пришвин участвовал в первом сборнике «Скифы», одним из редакторов которого был Р. В. Иванов-Разумник).
«Скифство» противопоставляет европейской буржуазной цивилизации «вечную революционность», «мировой пожар», духовный максимализм, отрицающий какую бы то ни было трезвость жизни. У Пришвина тяга к «скифству» определялась не социально-политическими симпатиями — идея «скифства» питала его эстетически. Образ Скифии связан с пониманием революции как нисхождения, возвращения к примитивным, архаическим формам жизни. Если суть полемики Пришвина с Блоком состояла в том, что в статье «Интеллигенция и революция» он увидел концентрированное выражение русского интеллигентского сознания в его движении в стихию, в народ, то и с Ивановым-Разумником, по сути, продолжалась та же полемика, хотя и не в столь резкой форме. У Иванова-Разумника — «мы скифы», у Пришвина — «народ скиф».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});