ещё одно паломничество, но сил на это уже не было.
Велика была радость его земляков-единоверцев, когда Расул Гамзатов обратился к ним в священный месяц Рамазан, призывая беречь свою веру, соблюдать обряды, помогать нуждающимся. Правоверным он желал идти по верному пути, а оступившимся — на него вернуться.
«У каждого свой путь к Богу, — писала в своих воспоминаниях дочь поэта Салихат, — и, как сказано в Коране, “ночь, проведённая за учёбой, дороже ночи, проведённой в молитве”. Молитвы, обращения к Богу ярко звучат в его стихах последних лет “Аульская мечеть”, “Молитва” (Молю, Всевышний: рассеки мне грудь), “Ночей и дней всё нарастает бег...”, “Одиночество”, и более ранних “Свои стихи читать мне странно...”, “Молитва” (Когда поднимешься к вершинам синим...)... Я уверена, что только истинно верующий человек мог написать, как он в стихотворении “Одиночество”:
Я вовсе не один — со мной Аллах
В безмерном одиночестве Вселенной.
Когда папе выделяли квартиру в Москве, ему предложили очень хорошую квартиру в районе проспекта Мира в тихом переулке под названием “Безбожный”. Папа отказался, прокомментировав нам: “Поэт не должен жить на улице с таким названием”. Интересно, что квартира, в которую въехали мои родители, находилась в доме, расположенном на углу улицы Горького и переулка с совсем другим, в данном случае символическим названием — “Благовещенский”. В этой квартире мои родители жили все годы, когда приезжали в Москву».
Рассказала Салихат Гамзатова и о том, как, приехав в советское время в одно большое дагестанское село, Расул Гамзатов попросил показать ему сельскую мечеть. Там тогда располагался склад. Когда открыли дверь, Гамзатов снял обувь, прежде чем войти, как это положено у мусульман. Бывшие с Гамзатовым люди удивились:
— Это же склад, там пыльно.
— Для вас склад, а для меня мечеть, — сказал Гамзатов.
«МЕНЯ ЗАБУДУТ...»
Юбилейный для поэта 2003 год был объявлен в Дагестане Годом Расула Гамзатова. Планировалось множество мероприятий, готовились к изданию книги, включая восьмитомник поэта. Но Гамзатова продолжали одолевать сомнения: нужно ли это теперь? Не зарежут ли быка в честь того, что найден пропавший ягнёнок?
Его убеждали, уговаривали, но он продолжал сомневаться. Когда стало известно, что его юбилейный вечер будет проведён в Москве, в Концертном зале «Россия», он и вовсе пришёл в замешательство: «Разве придёт столько людей? Разве меня ещё помнят?» Ему казалось, что время поэзии прошло, а с ней и время поэтов. «Меня забудут, — говорил он автору этой книги. — Потом вспомнят и опять забудут, окончательно». Он ошибался, но это были высокие сомнения большого поэта, которого хватило на два века и которому, наверное, уготована вечность.
Невероятная поэтическая судьба и необыкновенная жизнь были порукой тому, что забвение и равнодушие Гамзатову не грозят.
Расул Гамзатов продолжал работать над поэмой «Времена и дороги». Иногда он говорил, что это общее название для нескольких поэм, а порой говорил как об отдельном произведении. Поэма росла, обретала новые краски и измерения. Он часто переделывал написанное, что-то добавлял, от чего-то отказывался. А однажды вдруг сказал, что посвятил поэму Шапи Казиеву, и предложил её перевести.
В заснеженном окне встаёт рассвет,
Уже декабрь, который мне пророчит,
Что к белым журавлям ещё короче
Мой путь теперь,
и возвращенья нет.
Мой алфавит немало пострадал,
Пока до буквы «Ш» от «А» добрался,
Шапи, в календаре моём остался
Листок последний.
Я его сорвал...
Переводить Гамзатова после таких мэтров, как Илья Сельвинский, Наум Гребнев, Яков Козловский, было нелёгким испытанием. Но вдохновляло то, что, может быть, впервые это будет прямой перевод с аварского на русский, без подстрочника. Как и надежда постичь то особенное, что роднит поэзию Гамзатова с вечностью.
Затем, в Барвихе, где он отдыхал после лечения, автор читал поэму на аварском и внимательно слушал её перевод на русский. Гамзатов делал важные поправки, уточнения, повторял какие-то строки, будто примериваясь к переводу, а иногда вносил небольшие изменения в аварский текст. Порой казалось, что Расул Гамзатович, который давно уже считался классиком, слишком требователен к своему творчеству.
Гамзатов тяжело переживал то, что творилось со страной и культурой. И это тоже отразилось в поэме, исповедальной и светлой, как светла была его вера в добро и людей. Проступало в поэме и то, как Гамзатов, оставаясь поэтом национальным, преодолел невидимую грань традиции, устремив своё творчество ко всему человечеству. Поэма казалась прощанием с этим миром.
Каков этот мир, каким он его любил и каким оставляет, и каким он сам был в этом мире — об этом писал Гамзатов. Он как будто спешил сказать то, что недосказал, что уже не мог не сказать. Это была пронзительная исповедь поэта, свободного от каких-либо условностей или границ.
Мне Мурсал-Хан не выколол глаза,
Хоть на красавиц я глазел немало.
И губы, как Марин, не зашивали,
Хоть лишнего немало я сказал.
Я пил, но яду мне не поднесли
На чохской свадьбе, как Эльдарилаву.
Я воспевал в стихах Хочбара славу.
Но на костёр, как он, не угодил.
Ирчи Казак в цепях попал в Сибирь,
И я там был, но не Шамхалом сослан.
Как Батырай, за пламенное слово
Владыкам я быками не платил.
Без жарких споров я не помню дня.
Я дерзок был, известный был повеса.
Но не нашлось в горах у нас Дантеса,
Который бы хотел убить меня.
И всё же Расул Гамзатов не считал эту поэму последней в своём творчестве, но так, к несчастью, случилось. И потому многое в ней обретает особенный трагический смысл, хотя в поэме немало юмора и поэтических жемчужин, свойственных Гамзатову. Над его строками витало волнующее ощущение другого, непривычного Гамзатова.
Пусть голова моя — не серебро,
Она не от веселья поседела.
Пусть в голове не золото, но пел я
Не для наград, а веруя в добро.
Как лестница, в неведомую даль
Кровавыми ступенями уходят
Мои стихи.
Что ждёт их?
Кто готовит
Им приговор?
Я не узнаю, жаль.
В том же году