P. S. Зине пишу. Поцелуйте от меня Дмитрия Владимировича. Я всегда его помню и поминаю воздыханием.
3. З. Н. ГИППИУС
Мюнхен. Середина ноября (н. ст.) 1906 г.[1010]
Милая, милая Зина,
спасибо за радостное письмо. Меня оно поддержало. Я непременно приеду в Париж, но только через месяц или полтора[1011]. Здесь я в совершенном одиночестве, разбитый и усталый. В России мне быть нельзя: там я схожу с ума. Здоровая и благодушная атмосфера Мюнхена начинает успокаивать немного.
Со мной только В. В. Владимиров. Он учится в Академии[1012]. Я же пишу «Симфонию»[1013] и, пока не кончу ее, не в состоянии выехать, потому что целый месяц потребовалось создать атмосферу работы. Если приеду сейчас, то «Симфония» оборвется.
Провожу время тихо и сосредоточенно. По вечерам с Владимировым сидим — молчим: курим трубки. Но тишина говорит.
Со мной был ужасный кризис. Я чуть не умер. Теперь, кажется, тихо выздоравливаю. Будущее мне рисуется одиноко сосредоточенным — холодная размышляющая старость. Но «Свет» в душе моей не погас. Он со мной — «свет». Во что отольется все во мне сейчас, не знаю. Вижу только, что мне есть выход. И этот выход опять идейно гонит меня к христианству.
Богоборство поставило меня на краю могилы, и я увидел тогда безвкусную мерзость смерти. Я остался жить, но во имя долга и света. Что есть долг и свет во внешнем обнаружении для меня, еще не знаю. Люблю Вас. Вы должны это чувствовать. Связан со всеми Вами на всю жизнь — это знаю наверно, но как связан: вот тут есть еще невыясненность для меня. Спасибо, спасибо за память. На днях напишу еще. Любящий Вас всей душою Ваш
Боря. 4. Д. В. ФИЛОСОФОВУ
Москва. Середина марта (ст. ст.) 1907 г.
Милый, глубоколюбимый Дима!
Я удивлен: разве Зина не получила двух моих писем?[1014] Я послал заказными. Скучаю о Вас. Скучно и нудно в Москве[1015]. Все время недомогание: простуда, кашель. Цели впереди — никакой. Руки падают. Это не отчаяние. Я бодр духом. Я готов ждать года внутреннего успокоения. Но сейчас цели — никакой: это факт. Свет будет. Будет новая земля и новое небо[1016]. Мы умрем: мы не увидим будущего. Мы — рядовые, которым не дано начать, ни исполнить. Мне думается, что наш подвиг — истинное сознание и только. И вот я сознаю истинность нового религиозного сознания, но сделать ничего, ничего не могу. И потому хочется повторять без конца: свет впереди — цели никакой. Образочек Ваш со мною. Часто смотрю на него — молюсь. Переписываюсь с Татой[1017]. Сплю. Тону во всякого рода истериках. Но если Вы меня будете укорять, я могу защититься: что же мне делать? Людей нет. Вы — далеко. Люба меня ненавидит. С мамой мне трудно долго быть. Я ни на кого не ропщу. Не унываю. Не падаю духом. Сознание мое ясное. Но с сознанием никуда не уедешь. И вот вдруг становится скучно, скучно. Вздохнешь — ляжешь спать; проспишь до вечера. Вечером сидишь под самоваром. Иногда пойдешь на люди. Люди или злобно на Вас поглядывают, или глядят в рот, соглашаясь со всякой моей ерундой. В первом случае неловко. Во втором скучно.
Остается одно: с самим собой спать, чтобы не чувствовать боли, на людях быть манекеном, чтобы они не коснулись больного места.
Милый Дима, но это все ничего. Мне весело от покорности моей. Бунта нет. Есть тишина. Тишина затворничества, отречения. Помолитесь за меня. Господь с Вами[1018].
Любящий Вас Боря. 5. Д. В. ФИЛОСОФОВУ
Москва. 24 апреля / 7 мая 1907 г.
Воистину Воскрес![1019]
Милый, родной мой всегда близкий и радостный брат Дима!
Радостно было так мне получить Вашу открытку[1020]. Бесконечно виноват перед всеми Вами: не писал. Но каждый час, каждый миг помню — все помню. Это время было очень буйное для меня. Помимо внутренних треволнений (они всё те же), свалилась масса хлопот. 7 рецензий[1021]; кроме того: прочел три реферата: 2 в «свободной эстетике» (кружок музыкантов, художников и писателей, имеющий будущее)[1022] и 1 в религиозно-философском кружке[1023]. Кроме того, свалилось 2 литературных вечера и, что самое трудное, — это 2 публичных лекции, каждая на 2 ½ часа чтения[1024]. Обе лекции должны были быть написаны ровно в 10 дней. Вот почему я и не ответил Дмитрию Сергеевичу[1025], потому что эти дни с раннего утра и до поздней ночи писал, писал. Пойду завтра, послезавтра к Котляревскому[1026]. После лекции нервы так пошатнулись, что пришлось бежать в деревню и там залечиваться.
Вторая лекция по картине напоминала лекцию Д. С. Барышень выносили в обмороке: такая была жара[1027]. После лекции начались прения под председательством Брюсова. Любопытнее всего то, что мой давнишний враг и ругатель Яблоновский (из «Русс<кого> Слова») прочел нечто вроде дифирамба обо мне[1028]. Вторую лекцию повторяю по настоянию организаторов[1029]. Кажется, придется повторить и первую лекцию. Все это вместе с рядом других дел и вызывало мое молчание, потому что невозможно писать Вам между делами, а писать внешнее — нельзя.
Ушел я из «Зол<отого> Руна» вследствие скверной выходки Рябушинского против Курсинского[1030]. Если участвую в «Перевале»[1031], то только денег ради, а потом в «Перевале» если и глупые, то во всяком случае честные люди, а в «Руне» нет и этой честности.
Д. С. спрашивает меня, почему ушел Чулков из «Весов» и «Руна»[1032]. Из «Руна», я думаю, он ушел из-за Курсинского, а из «Весов» — из-за всех нас, его ругавших[1033].
Милые, милые мои, как Вас люблю, как надеюсь на Вас! Духом с Вами и в Главном — тверд. С чем уехал, на том и стою. Не принимайте молчание за отдаление. Скоро буду писать подробно и Вам, и Зине, и Дмитрию Сергеевичу. Сейчас же это внешнее письмо: написал второпях. Сегодня — вечер в «Худ<ожественном> Кружке», где я читаю[1034]. Сейчас надо бежать.
Вообще Москва модернизована. Лекция Брюсова покорила ему демократию. Он читал о «Театре будущего». Он произвел такое впечатление, что повторил свою лекцию. Теперь его просят прочесть ее в третий раз[1035].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});