какого-то
нездорового на вид кофе и после этого распрощались. Бояркину необходимо было еще
съездить к теще и узнать, нет ли письма от Наденьки. Пока Бояркин в переполненных
автобусах добирался до Аэропортного, начало уже смеркаться. Валентина Петровна в ярко-
красном халате стояла на балконе в окружении ящиков с прорастающими цветами и
приветливо помахала рукой. Поднявшись на пятый этаж, Бояркин застал ее уже на кухне и,
спросив о письме, которого, как он и предполагал, не оказалось, прошел к Нине
Афанасьевне.
Старуха обрадовалась ему и села для разговора. Николай, опасаясь расспросов про
Наденьку, стал расспрашивать сам.
– Когда моему Кольке было десять месяцев, – заговорила вдруг Нина Афанасьевна о
том, что занимало ее в последнее время, – меня снова засватали. За Петра. Ох, хороший был
мужик. Водки в рот не брал. И меня, и Кольку моего жалел. С ним я еще ребятишек нажила.
Нажить-то нажила, а всегда говорила: "Колька мой, а эти – твои. Подрастут, и я уйду от тебя".
Но не дождалась, когда подрастут. Ушла как-то с Колькой к матери. А потом дай, думаю,
ребятишкам гостинцы отнесу. Пришла с булкой хлеба. Смотрю, а у Тамарки платье разорвано
– зашить некому. У меня сердце как окатило… Прижала я ее к себе… Тут все они меня
окружили, я в слезы… и осталась. И чего мне было уходить? Петр-то какой мужик был! Но не
любила. И почему не любила-то? Вот дура, так дура! Ведь я же и заботилась о нем. Рубашку
постираю, выглажу. Он любил чистым быть – на улице грязь, а он как посуху пройдет. Со
стороны посмотрю – эх, мужик-то какой – высокий, красивый! А не любила. Все казалось,
что не мой. Не мой, и все тут. Все первого помнила, который утонул, от которого Кольку
родила. Ребятишки подросли, и он сам уехал из деревни. А когда уже стариком умирать
собрался, попросил, чтобы меня телеграммой вызвали. Сидела я около него двенадцать дней.
Всю жизнь с ним вспомнили, уж и говорить-то не о чем, а он все не умирает. Я измучилась
вся. Мне надо бы картошку копать, мы тогда ее помногу садили. Я и уехала. Утром уехала, а
вечером он умер.
Нина Афанасьевна замолчала и продолжала сидеть грустно, едва заметно покачивая
головой. Она не договаривала всего, о чем думала. Давно уже не могла она понять, почему ее
дети вышли такими разными. Колька, который в сорок четвертом году, девятнадцатилетним,
сгорел в танке, был веселым и добрым. А остальные – скрытные, угрюмые, не считая разве
что Тамарки, но и ту тоже не сразу разберешь. Почему так – и мужья оба хорошие, и она
одной и той же бабой была, а такое различие? И лишь совсем недавно старуха догадалась,
что виновата все-таки она сама. Виновата в том, что детей рожала без любви. И вот теперь
эта угрюмость, какая-то несчастливость будет передаваться после нее, как по цепочке. И в
любимой внучке Наденьке это уже есть. Она тоже как бы вне любви родилась.
Нелегко было старухе от таких открытий. И никому не расскажешь – никто не
поймет…
Николай поднялся, скрывая лицо, подошел к окну.
– А как там дед-то сто лет? Все на лавочке сидит? – спросила она.
– Да что может с ним случиться, – беспечно ответил он. – Так же сидит, дежурит, – и,
обернувшись, повторил громче: – Так же и дежурит, говорю, сидит.
"Весь день сегодня вру, – подумал Бояркин, – но как тут не соврешь – ей нужна какая-
то вера. Уж лучше бы она в бога верила… А что если вера в загробную жизнь – это
своеобразное интуитивное предвидение будущего восстановления? Что если народная,
массовая интуиция (с какой бы иронией не относились мы сейчас к этому слову) все-таки
существует? В наше время становится все более понятной великая взаимообусловленность
всего на свете. Одна деталь мира включает в себя весь мир. Осколок разбитой бутылки может
рассказать не только о том, какой была сама бутылка, но и то, какой была история
человечества до того, как бутылка разбилась. Даже в душе одного человека можно разглядеть
весь многовековой опыт человечества со всеми его противоречивыми философиями и
верами; каждый человек в зависимости от обстоятельств может стать и святым, и фанатиком,
и убийцей, и распутником, и проповедником платонической любви.
А не существует ли в мире еще более обширной соподчиненности? Не находится ли
уже в современном человечестве, как в маленьком осколке, программа всей общей
миллиарднолетней истории человечества? И не находится ли тогда вся мировая гармония,
включая и наше будущее, в одном человеке? Может быть, именно этим объясняется то, что
человек всегда фантазирует о том, что, в конце концов, осуществляется?
Восстановление просто обязано быть. Да ведь если его не произойдет, если мой дед,
убитый в сорок втором году в маленькой деревушке под Ленинградом, не узнает, в конце
концов, о Победе, за которую он погиб, то ведь это будет такая чудовищная
несправедливость, что перед ней вся Вселенная не стоит ничего. С нравственной точки
зрения каждый человек имеет право быть бессмертным. Смерть пугает его не столько
инстинктивно, сколько нравственно, потому что делает жизнь бессмысленной".
…Валентина Петровна снова приготовила капусту, а гарниром к этому гарниру
отварила лапшу. Она налила зятю водки, но Николая замутило от одного запаха. Он был
голоден и ел, не замечая вкуса. Чтобы не молчать, теща принялась выкладывать
редакционные сплетни. В маленькой редакции сплетни были совсем мелкие, но Валентине
Петровне казались важными. Потом, опережая вопрос зятя, она сообщила, что своего мужа
выгнала.
– Его ведь тогда не клиенты из мед вытрезвителя поколотили, – сказала она, – а
хулиганы. Потребовали кольцо с руки. Он решил защищаться. Ну, отмутузили его и кольцо
это сняли. А кольцо-то девяностокопеечное, алюминиевое, только крашенное под золото.
Тоже мне, представительный человек, алюминий несчастный. Всыпали они ему хорошо, но
надо было больше.
Бояркин слушал, делая усилие, чтобы не улыбнуться. Наевшись, он не мог придумать
предлога исчезнуть, пока не решился уйти без предлога.
– Ну, я пошел, – сказал он поднимаясь.
Валентина Петровна, взявшаяся за посуду, кивнула, не отрывая глаз от раковины. Но в
коридоре Николай замешкался: на двери было два замка, и он, открывая то тот, то другой, не
мог разобрать, какой именно не пускает. Валентина Петровна, услышав его возню, пришла из
кухни.
– А что же ты? Посидел бы еще, – сказала она, широко распахивая перед ним дверь.
– Некогда, – буркнул Бояркин и