Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но им предшествует первое предисловие, дающее иной ключ, иную формулу целого. Отталкиваясь от «примечательной заметки» в респектабельном академическом журнале «Природа» о найденном на Колыме в вечной мерзлоте мясе ископаемой рыбы или тритона, которое оказалось вполне съедобным и с удовольствием было съедено «присутствующими» (комментаторы еще проверят, была ли такая заметка), автор превращает ее в живую картинку, дает свою версию произошедшего.
«Немногочисленных своих читателей журнал, должно быть, немало подивил, как долго может рыбье мясо сохраняться во льду. Но мало кто из них мог внять истинному богатырскому смыслу неосторожной заметки.
Мы – сразу поняли. Мы увидели всю сцену ярко до мелочей: как присутствующие с ожесточенной поспешностью кололи лед; как, попирая высокие интересы ихтиологии и отталкивая друг друга локтями, они отбивали куски тысячелетнего мяса, волокли его к костру, оттаивали и насыщались.
Мы поняли потому, что сами были из тех присутствующих, из того единственного на земле могучего племени зэков, которое только и могло охотно съесть тритона».
Из этого гротескного, вызывающего не страх и ужас, а горькую усмешку эпизода вырастает интонация книги, ее главные мотивы и художественные принципы.
Сначала предъявлена и обоснована ключевая географическая метафора заглавия, ставшая уже фразеологизмом, фактом русского языка. «А Колыма была – самый крупный и знаменитый остров, полюс лютости этой удивительной страны ГУЛАГ, географией разодранной в архипелаг, но психологией скованной в континент, – почти невидимой, почти неосязаемой страны, которую и населял народ зэков. Архипелаг этот чересполосицей иссек и испестрил другую, включающую страну, он врезался в ее города, навис над ее улицами – и все ж иные совсем не догадывались, очень многие слышали что-то смутно, только побывавшие знали все».
Этот образ готовился, носился в воздухе, но не сразу дался в руки.
Еще в тридцатые годы успешно бежавший с Беломорканала в Финляндию Иван Солоневич, автор «России в концлагере» (1936), писал об «империи, королевстве ГУЛАГа», но находка пропала, растворилась в его дотошно-мемуарном фактографизме (эта книга обозначила главный жанр лагерной прозы – свидетельтство очевидца; по такому пути пошли многие, но не Шаламов и Солженицын).
«Путешествие в страну зэ-ка» (1952) – называлась книга Ю. Марголина.
Образ Колымы как острова, с которого бегут или уезжают на континент, мелькает в «Колымских рассказах» В. Шаламова, но его фрагментарно-новеллистическая поэтика тяготеет к притче, поэтому сквозным у него становится не географический, а традиционно-моралистический символ: лагерь – это ад, причал ада, возвращение из ада.
Тот же символ обыгрывался в заглавии и финале первой лагерной прозы Солженицына: «– Да это ад какой-то! – Хоробров смолк, переполненный негодованием. В наступившей тишине, при моторе, ровно работающем по асфальту, раздался ответ Нержина: – Нет, Илья Терентьевич, это не ад. Это – не ад! В ад мы едем. В ад мы возвращаемся. А шарашка – высший, лучший, первый круг ада. Это – почти рай» («В круге первом», гл. 96). Но на периферии повествования мелькал и другой, пока не пойманный в фокус образ: «Пишите! – добавил Потапов, и оба засмеялись. Ничего не было естественней сказать так при прощаньи, но в тюрьме это пожелание звучало издевательством. Между островами ГУЛАГа переписки не было» (гл. 95).
В этой книге центр и периферия поменялись местами. Обитатели шарашки ехали в ад, но оказались на архипелаге. Предъявленный в заглавии и предисловии-экспозиции символ разветвляется, становится четким внутренним планом книги-собора.
Архипелаг, страна ГУЛАГ имеет свои контуры, просторы, географию: материк Колыма, просто острова, райские острова (шарашки). У него есть свои порты, своя история, дата рождения, писаные и неписаные законы, наконец, свой дух.
И автор предстает, начиная с первого же предисловия, его, Архипелага-тритона, пристрастным и страстным историком-истолкователем. «Идут десятилетия – и безвозвратно слизывают рубцы и язвы прошлого. Иные острова за это время дрогнули, растеклись, полярное море забвения переплескивает над ними. И когда-нибудь в будущем веке Архипелаг этот, воздух его, и кости его обитателей, вмерзшие в линзу льда, – представятся неправдоподобным тритоном… Свои одиннадцать лет, проведенные там, усвоив не как позор, не как проклятый сон, но почти полюбив тот уродливый мир, а теперь еще, по счастливому обороту, став доверенным многих поздних рассказов и писем, – может быть сумею я донести что-нибудь из косточек и мяса? – еще впрочем живого мяса, еще впрочем живого тритона».
Логический каркас книги уже в первом предисловии (неполные две страницы) обрастает двумя десятками метафор-иллюстраций, которые будут работать в последующем повествовании. Эти изначальные метафоры приобретают собственную логику, в свою очередь, разветвляются, организуя большие фрагменты – части и главы книги. Так внутри исследовательского каркаса возникает корневая художественная система.
История Архипелага раскрывается метафорой рождения-всплытия в блоке из пяти глав в начале третьей части: Персты Авроры («Архипелаг родился под выстрелы “Авроры”») – Архипелаг возникает из моря – Архипелаг дает метастазы – Архипелаг каменеет – На чем стоит Архипелаг. Кольцуется она в последней, седьмой (гл. 2): Правители меняются, Архипелаг остается («Не бывает историй бесконечных. Всякую историю надо где-то оборвать. По нашим скромным и недостаточным возможностям мы проследили историю Архипелага от алых залпов его рождения до розового тумана реабилитации. На этом славном периоде мягкости и разброда накануне нового хрущевского ожесточения лагерей и накануне нового уголовного кодекса сочтем нашу историю оконченной»).
Образ всплывающих из революционной пучины островов Архипелага ведет к метафоре корабля. «Корабли Архипелага» (вагоны для заключенных, машины-воронки) тянут за собой «порты Архипелага» (пересыльные тюрьмы и пункты), из которых «с острова на остров» следуют «караваны невольников» (все главы второй части – «Вечное движение» – объединены сквозным образом-символом).
В этот ряд включается и определение судебных инстанций как машинного отделения (ч. 1, гл. 7), приобретающее собственную логику: «Не всякий, поглощаемый великою Машиной, должен был смешиваться с туземцами Архипелага» (ч. 1, гл. 12). – «В том комочке, который выброшен из машинного отделения суда на этап, осталась только жажда жизни и никакого понимания» (ч. 2, гл. 1). – «Одни уходили в землю, Машина приволакивала новых» (ч. 2, гл. 4).
Солженицын берет стертое определение потока 37—38 годов и тоже превращает его в грандиозную метафору «больших потоков, распиравших мрачные, зловонные трубы нашей тюремной канализации». «По трубам была пульсация – напор то выше проектного, то ниже, но никогда не оставались пустыми тюремные каналы. Кровь, пот и моча – в которые были выжаты мы – хлестали по ним постоянно. История этой канализации есть история непрерывного заглота и течения, только половодья сменялись меженями и опять половодьями, потоки сливались, то большие, то меньшие, еще со всех сторон текли ручейки, ручеечки, стоки по желобкам и просто отдельные захваченные капельки» (ч. 1, гл. 2).
Законы Архипелага тоже описываются метафорой рождения, но не геологического, а биологического: Закон-ребенок – Закон мужает – Закон созрел (ч. 1, гл. 8—10). Потом та же метафора перебрасывается в конец книги (ч. 7, гл. 3) с финальным афоризмом: «Эту главу мы назвали “Закон сегодня”. А верно назвать ее: Закона нет… Вторые полвека высится огромное государство, стянутое стальными обручами, и обручи – есть, а закона – нет».
Большие процессы тридцатых годов, продукт деятельности созревшего Закона (ч. 1, гл. 10), изложены на театральном языке – как чудовищная трагикомедия. «Стандарт достигнут – и теперь может держаться многолетие и повторяться хоть каждый сезон – как скажет Главный Режиссер. Благоугодно же Главному назначить следующий спектакль уже через три месяца. Сжатые сроки репетиций, но ничего. Смотрите и слушайте! Только в нашем театре! Премьера…» – «С изумлением проглядел мир три пьесы подряд, три обширных дорогих спектакля…» – «При отъявленно восточном характере Сталина я очень верю, что он наблюдал за комедиями в Октябрьском зале». – «Бухарину назначалась, по сути, заглавная роль – и ничто не должно быть скомкано и упущено в работе Режиссера с ним, в работе времени и в собственном его вживании в роль». – «Так падает воля. Так вживаются в роль потерянного героя». – «А кажется, только бы крикнуть! – и рассыпались декорации, обвалилась штукатурка грима, бежал по черной лестнице режиссер, и суфлеры шнырнули по норам крысиным. И на дворе бы – сразу шестидесятые!»
- Журналистика XXI. Новые СМИ и свобода слова - Антон Антонов-Овсеенко - Культурология
- Сказавшие «О!»Потомки читают Чехова - Игорь Сухих - Культурология
- Сексуальная культура в России - Игорь Семёнович Кон - Культурология / Прочая научная литература / Эротика, Секс
- Философия музыки в новом ключе: музыка как проблемное поле человеческого бытия - Екатерина Шапинская - Культурология
- Библейские фразеологизмы в русской и европейской культуре - Кира Дубровина - Культурология