Она грузно вставала и вытесняла своей расплывшейся фигурой эти бунтарские мысли, и он опять и опять сознавал, что прикован к ней цепью крепче всяких регистрации во всяких дворцах.
В школу, думал, в школу! Далеко идущие планы рисовали ему, что он кончает вечернюю школу и заочный институт и становится, ну, скажем, геологом (геология его не привлекала, но это уже другой вопрос), и круглый год проводит в командировках где-то у черта на куличках, а Таиса сердится и ревнует, но не препятствует, потому что ему платят большие командировочные.
Форменным каким-то мечтателем стал.
А почему, собственно, мечтателем? Другие кончают же и школы, и институты. Чем он хуже? Геологами становятся, учителями, кем хочешь.
Долговато этого добиваться. Трудновато — особенно работая и имея семью.
Он добьется тем не менее.
На пятерки не потянет, но на тройки и четверки — вполне.
Будет ли Майка учиться после всех событий?
Костя спросил у матери:
— Что там о Майке слышно?
— С бабкой мучается.
— Болеет бабка?
— Да поднялась, но плоха. Как малое дитя. Ничего не понимает, всего требует. То лимончика к чаю, то курочку, то конфет ей каких-то. Ну, Майка старается: сама не поест, а старухе несет.
— Бедная Майка, — сказал Костя.
И в тот же день, надо же, встретил Майку на своей лестнице. На груди у нее была почтальонская сумка, а в руках кипа газет. Она остановилась у соседней двери и стала рассовывать газеты по ящикам. Ничего в ней такого не замечалось, чтоб сказать — вот эта однажды не захотела жить и перерезала себе вены. Только платье на ней было с длинными рукавами, несмотря на жаркий день.
— Здравствуй, Майка! — сказал Костя, почему-то обрадовавшись. — Что, почтальоном заделалась?
— Да, — ответила она.
— И сколько платят?
— Пятьдесят пять рублей.
— Ну что ж, — сказал он, — тоже деньги.
Она не ответила и побежала наверх. А он себя ругнул, что не так поговорил с ней: теплоты не выказал, и, наверно, ее обидел его глупо-шутливый тон, когда он сказал — тоже деньги. И опять-таки глупым кривляньем было некультурное слово «заделалась», когда он знает отлично, что надо говорить «сделалась».
21
В скверике, где как беспризорная сиживала мать, каждый вечер гулял чистенький пожилой гражданин с чистенькой собачкой на цепочке.
Собачка бегала, увлекая его за собой, нюхала землю и поднимала ножку, и он ее уговаривал:
— Тузишка, Тузишка, на цветы нельзя!
Уморившись, садился на скамейку и вытирал полное лицо и шею чистым платком, а собачка сидела у его ног и весело дышала, высунув язык.
Мать так привыкла видеть их в скверике, что если они появлялись позже обычного, она их искала глазами, а увидев, говорила себе: а, вот они!
И пожилой гражданин, видя ее всегда на том же месте, стал с ней здороваться очень вежливо. А однажды подошел и, держась левой рукой за собачкину цепочку, а правой приподняв над лысиной чистенькую кепку, отрекомендовался:
— Разрешите представиться, персональный пенсионер такой-то.
Мать ответила, смутившись:
— Очень приятно.
Он спросил:
— Вы позволите присесть?
Она ответила:
— Пожалуйста.
Он поклонился и шаркнул ногой и только после этого присел на приличном расстоянии.
— Извините, гражданка, — сказал он, — но я замечаю, что у вас какое-то несчастье, не могу ли я как-нибудь помочь в ваших обстоятельствах?
— Ах, — вздохнула мать, — никто мне, товарищ, не поможет в моих обстоятельствах.
— Конечно, — сказал пожилой гражданин, — если речь идет о потере дорогого человека, то эту рану в состоянии исцелить лишь время, я на себе испытал. Но от всего прочего существуют лекарства, из них самое лучшее помощь коллектива.
— Не со всякой бедой пойдешь к коллективу, — возразила мать. — С иной бедой идти — только срамиться, а пользы не будет. Да у меня и коллектива нет: я пенсионерка.
— Помилуйте! — воскликнул пожилой гражданин. — Вы что же, считаете, что, уйдя на пенсию, мы выпали из коллектива? А жилтоварищество с его народонаселением, зачастую равным населению среднего западноевропейского города, с его домовым комитетом, с его товарищескими судами и художественной самодеятельностью, — разве это не превосходный коллектив?! Гражданка, поверьте, ваша беда в том, что вы себя вообразили оторванной от коллектива!
Мать понимала, что никакой товарищеский суд не вразумит Таису, а только ушаты оскорблений и клеветы выльются публично на нее — на мать, изгнанную из дома, а художественная самодеятельность тут и вовсе ни при чем, но все же упоминание о существовании всего этого было отрадно, оно расширяло ее мир, чересчур в последнее время ограниченный. А еще приятней было, что сидит рядом симпатичный, высококультурный человек и хочет прийти ей на помощь.
— Кстати, — сказал он, — я бы не подумал, что вы на пенсии, вы смотрите моложаво, если б не следы глубокой удрученности…
И он сострадательно взглянул на ее бледное лицо с запавшими щеками.
— Где там молодо, — сказала мать, — живу и думаю: умереть бы, что ли…
Она заплакала и в слезах рассказала свое горе. Пожилой гражданин слушал со вниманием, опустив подбородок на грудь. Когда же она закончила свой рассказ, он сказал:
— Все это грустно и печально, как все родимые пятна капитализма, и мы еще вернемся к этому разговору, а пока, гражданка, — разрешите ваше имя-отчество?.. — пока не пройтись ли нам с вами, что ж все сидеть, моцион улучшает кровообращение.
Они вышли из скверика и пошли по улице. Тузишка бежала впереди, мелко перебирая ножками, и на сердце у матери отлегло капельку. А на другой вечер пожилой гражданин пришел без Тузишки и принес два билета в кино, они сидели на хороших местах, и он угостил мать пломбиром в стаканчике.
22
Заказное письмо принесла Майка в квартиру, где жил Костя. Сосед расписывался в получении, и в это время Костя проходил по коридору и сказал:
— Здравствуй, Майка.
Таиса услышала. С искривленным лицом — Костя не сообразил остановить ее — вышла за Майкой и сказала громко:
— Ты за одним бегала, дрянь, не вышло твое дело, теперь за мужа моего взялась, чтоб я тебя на нашей лестнице не видела, а то я на тебя в школу заявлю!
Костя выскочил на площадку. Майка стояла с почтальонской сумкой на груди, обернувшись к Таисе. Она не сразу поняла, зачем ее остановила эта женщина, чего от нее хочет. Но вдруг кровь хлынула в белое лицо, Майка рванулась и побежала вниз.
— Майка, — крикнул Костя, — Майка, подожди! — и бросился за ней. Она мчалась, едва касаясь ступенек, ситцевая юбка взметывалась на поворотах. Только внизу он ее догнал, у выхода.
— Майка, постой. Слушай, ты не придавай значения. Она ребенка ждет, ты же видишь. Ну и говорит, что придет в голову, ерунду всякую. Не придавай значения. Успокойся.
Слезы у нее так и лились и капали на почтальонскую сумку. Потому, должно быть, и остановилась здесь у выхода в темноватом закутке, не побежала дальше во двор, где люди.
— Ну-ну. Хватит, слушай. Ну, Майка, ей-богу. Мало кто чего вякнет.
У нее сквозь сжатые губы вырвался стон, и прямо ударил его этот стон — чего б не дал, кажется, чтоб она так не стонала.
— Наплюй, и все. Нашла на что обращать внимание. Ну Майка, Майка. Ты ж молодчина.
Ну хотя бы снять с нее эту сумку и самому всё разнести, а она чтоб посидела тихо дома и выплакала до конца обиду.
— Я помню, какой ты боевой девчонкой маленькая была, совсем маленькая. Мальчишек вдвое старше не боялась, войну нам объявляла.
Она ведь и сейчас была маленькая, хоть и выше него. Хотелось погладить ее по голове. Но не посмел. Особенно после того, что наговорила злобная дура.
— Жутко была смешная, так, бывало, и смотришь, как бы нам насолить.
Она продолжала плакать, но обратила на него свои темно-карие глаза, и в них появилось наивно-внимательное выражение, словно своим напоминанием он возвращал ее к детству, и что-то затеплилось в ней от той девчонки. У него от этого выражения задрожало сердце, и он обрадовался, что нашел-таки, что сказать ей человеческого, что она смотрит на него. И заторопился по найденной дорожке: