Я бы его сразу и не узнал – так он постарел, осунулся, стал каким-то маленьким и щупленьким. Только по его вечно застенчивой, даже виноватой улыбке и голосу, точнее своеобразному смеху, я его узнал.
И было бы у него нормальное имя – Ахмед, Магомед, – имя бы не вспомнил. А вот Тота – такого ни у кого не было. И как ни странно, у нас почти у всех были всякие прозвища, особенно у меня, а вот Тота склонять своё имя не позволял. И это не оттого, что он был какой-то крутой, просто он сумел так себя поставить, преподнести.
Мы жили в самом центре, учились в одной школе в параллельных классах, но Тота никогда с нами не водился. Был сам по себе. Нас называли «центровые». Мы всегда кучковались в сквере Полежаевского (сейчас это пересечение бульвара М. Эсамбаева (пр. Революции) и улицы Мира, напротив Россельхозбанка. А тогда там были обком комсомола и редакция молодежной газеты «Комсомольское племя»).
По тем временам, это восьмидесятые ХХ века, да и по нынешним, мы были весьма независимы и нагловаты. Кто нам не нравился, тому мы спуску не давали. А вот Тота тоже не вписывался в наше миропонимание, но мы его не трогали.
Мать Тоты была артисткой. Вроде бы известная артистка. Мы знали, что Тота не её родной сын, но это никогда не обсуждалось, хотя было видно и невооруженным глазом.
Мать была низенькая, смуглая, горбатенькая, но всегда с таким апломбом, словно она королева красоты и прочее. Она и одевалась как-то вызывающе, в смысле всяких цветных бантов и кружев. Также оригинально всегда одевался и Тота, и было видно, что он не от этой женщины – Тота по-мужски был очень симпатичным. Высокий, тонкий, пластичный. Он всегда улыбался, даже когда танцевал. А танцевать он умел и любил это делать. Он был создан для танца.
В Грозном был Дом культуры имени Ленина, рядом со стадионом имени С. Орджоникидзе, и в этом ДК имени Ленина диск-жокеем был наш друг Алик Маркарян из «Барского» дома. К нему в ДК мы часто ходили на дискотеки, и считалось, что повезло, если в тот вечер там появлялся Тота Болотаев.
Когда появлялся Тота, все расходились. Все! И не потому, что выглядели на его фоне циркулями, а потому, что хотели его танцы смотреть.
Мне кажется, что Тота дома или ещё где репетировал новый танец, а потом оценивал реакцию публики. Мы ему аплодировали. Ему это нравилось. Помню, как-то на дискотеке появилась какая-то полупьяная публика (рядом был ресторан «Терек») и какой-то колхозник крикнул: «А лезгинку могёшь?»
– Алик, поставь лезгинку, – просили мы. И это была лезгинка!
Мы все ему завидовали, потому что девчонки по нему сохли, но он их вроде избегал.
Ещё помню, как однажды мой друг Саид, мы его нарекли Смит, попросил Тоту научить его танцевать лезгинку. Тота позвал его в театр. Со Смитом пошёл и я.
– Ганс, ты даже не пробуй, – сказал он мне.
А Смита он учил, и я на всю жизнь запомнил его слова: «Лезгинка – это не шейк. Лезгинка – танец на вершине горы! Орёл! Спина, таз, голова – на одной линии, строгая вертикаль. И никаких кривляний. Лишь строгость, грациозность, ритм». Но более всего запомнилось другое. В начале восьмидесятых в Грозном построили большой театрально-концертный зал, а напротив – светомузыкальные фонтаны. Там никто никогда не танцевал – только Тота. Иногда, видимо, как ему захочется, он туда приходил. И в этом полумраке музыки, капель воды и ночных полутонов он выдавал очередной танец.
Никто к нему близко не подходил, потому что знали: любое приближение – и он исчезал. Именно исчезал, ибо он как-то незаметно появлялся и также растворялся в потемках переулков.
После школы я изредка видел Тоту в Грозном, а потом я и сам уехал в Москву учиться, и долгое время, может лет пятнадцать, я его не видел, и вот поздняя осень 2000 года. Аэропорт Внуково. Я лечу в Чечню. Там безвыездно живут мои родители. Там вновь идет война, более кровожадная и жестокая, чем первая. В Грозный летают только военные борта, нагруженные бомбами и ракетами. Ближайший гражданский аэропорт – Слепцовская. Регистрация на этот рейс в сторонке. Понятно, что летят домой чеченцы, отношение к их документу, как у Маяковского, – плёвое.
Это я к тому, что Тота Болотаев всегда пытался быть в стороне от людей, точнее толпы. Он, впрочем, как и я, очень изменился. Его некогда густые ярко-каштановые кудри явно поредели и поседели. На его исхудалом, очень бледном лице – глубокие морщины. И одет он очень странно, не по размеру, обвисший, но очень дорогой, новый костюм, белая сорочка под ним, а ботинки – грубые, как у лесоруба; нам такие в стройотряде выдавали.
В нём всё изменилось, кроме главных его черт. Это стать, грациозно-горделивая стать, которая не прогнулась и не искривилась, и когда я к нему подошёл – это его пожизненная, какая-то добродушно-застенчивая улыбка, которую он теперь попытался неухоженной, грубой рукой скрыть – у него не было пары зубов. Он шепелявил и отводил взгляд. Я понял, что он явно из мест заключения и не хочет общаться.
Самолет маленький, полупустой. Издали я заметил, что Тота зашёл последним и сел в бизнес-классе. Самолет взлетел. У меня, как, наверное, у многих на этом борту, были свои печали, связанные с войной… Точнее, войнами. Словом, я о Тоте забыл, а он, очевидно, покинул борт первым.
Меня встречал двоюродный брат Хусейн. Долго ждали выдачи багажа. Когда выезжали, привокзальная площадь была почти пустой: всего один рейс в день. И вдруг, уже на трассе, у обочины стоит Тота.
– Останови, – попросил я брата. – Ты что здесь делаешь? – через окно спросил я у Тоты.
– Э-э, – замялся Болотаев, – таксисты боятся меня везти. У меня паспорта нет. Только справка… На блокпостах будут проблемы.