внутренней душевной тяге, которая сродни тайне, — тяга непонятна, причина неясна, желание туманно. И вот теперь, после сна, решила: надо обязательно зайти туда. Просто так. Может, не выгонят? Может, выслушают? Ведь Таня снилась… Танюшка… Наверняка в детдоме тоже какая-нибудь Таня есть. Хотя бы посмотреть на нее. Услышать ее голос…
Вот так и оказалась тогда в детдоме «мама Нюра». В те годы приветствовалось, когда взрослые — по тем или иным причинам — опекали кого-нибудь из детдомовцев. Можно было прийти в детдом, познакомиться с тем, кто тебе понравился, и взять над ним, как тогда говорилось, «индивидуальное шефство»: пригласить в гости, сходить в кино, в театр, предложить какое-нибудь интересное занятие. Из этого и в самом деле ничего плохого не выходило, а хорошее иногда случалось. Именно поэтому Наталья Павловна Токарева, директор детдома, не имела ничего против «мамы Нюры», так что вскоре Таня стала ходить иногда в гости к неожиданно объявившейся «родственнице»…
Отношения между ними сложились странные.
Вначале «мама Нюра» еще как-то держалась, старалась показать себя с лучшей стороны, а потом понесло ее по прежним ухабам да кочкам, и очень скоро оказалось так, что шефствовала над Таней не «мама Нюра», а наоборот — Таня над «мамой». Тут была одна непонятная, но решающая странность: Тане нравилось возиться с ней. То ли она скучала по людям, за которыми можно ухаживать, присматривать за ними, а при случае и поворчать, поругать их, то ли в ней изначально теплился великий женский инстинкт — больше отдавать людям, чем брать от них, — но «крест» свой Таня несла легко, с желанием, в жизни ее — может быть, впервые — появился смысл: опекать, ругать, жалеть, наставлять неразумную «маму Нюру». Каждую субботу или воскресенье Таня приходила к ней (а чем старше становилась Таня, тем решительней и бесцеремонней она обращалась с «мамой Нюрой»), первым делом принималась за уборку, мыла полы, протирала пыль, стирала и гладила белье; готовила обед, даже ругалась с соседями, если те начинали нападать на «Аньку», похваливая при этом саму Таню: «Вот же какая умница, ну откуда такая девочка хорошая взялась… и постирать мастерица, и ужин приготовить… а эта знай себе лежит, сопит в две носопырки…» Разговоры эти Таня не выносила, хмурилась, а то и срывалась иногда: «Вы сначала мужа на войне потеряйте да детей двоих похороните — тогда ругайтесь!..» Соседей всего было трое — старик со старухой да Вера Кондратьевна, толстая, лет под сорок, баба-одиночка с вечным прищуром заплывших глаз; так вот Вера, когда услышала эти слова от Тани в первый раз, даже разлепила от удивления заплывшие веки и вечный ее прищур, прищур насмешки и превосходства, вдруг сменился на испуг — такими странными, неожиданными и нагло-смелыми показались ей слова Тани. (В будущем — на долгие годы — эта Вера Кондратьевна станет ее врагом, а со стариками Таня подружится.) Видно, не кто иной, а именно Вера Кондратьевна завалит анонимными письмами и милицию, и жэк, в которых «мама Нюра» обвинялась главным образом в трех преступлениях. Во-первых, превышение нормы жилой площади в полном несоответствии с характером трудовой деятельности и моральным обликом. Во-вторых, квартирный террор соседей. В-третьих, растление малолетних, вовлечение их в безнравственность и аполитичность, — имелась в виду, конечно, Таня и ее взаимоотношения с «мамой Нюрой». Война эта длилась долго, несколько лет, а кончилась совершенно неожиданно, особенно для Веры Кондратьевны: «мама Нюра» удочерила Таню и прописала на своей жилплощади. «Удочерение», надо сказать, носило формальный характер: Таня вплоть до десятого класса продолжала жить в детдоме, а у «мамы Нюры», как и прежде, появлялась только по субботам и воскресеньям.
Вот в одну из таких суббот (Таня училась уже в десятом классе) и приметил ее Анатолий. Ну как приметил? Он и раньше ее видел (дома-то их были неподалеку, в одном квартале), бегает и бегает себе девчушка мимо, а тут вдруг присмотрелся внимательней, остановился на ней взглядом — и как-то странно стало у него на душе. Самое главное — они оба встретились взглядами — нечаянно, конечно, — и глаза ее удивили Анатолия: они смотрели так чисто и спокойно, столько в них было неподдельного доверия, — пожалуй, к любому человеку, вот хоть даже к Анатолию, которого она и знать не знает, — что он несколько растерялся. Он был лет на шесть старше Тани, многое повидал в жизни, знал и женщин — знал их, может быть, даже больше, чем нужно было; на дне души постепенно стал оседать мутный, тяжелый осадок, — впрочем, все это пока было неосознанно, непонятно, жил он, как жилось: весело — значит, весело, разгульно — значит, разгульно, изъездил полстраны, где только не побывал, потому что специальность у него была редкая и нужная — монтажник-наладчик станочного оборудования, направляют, скажем, станки в бог знает какую тьмутаракань, так вот смонтировать их там — ерунда, главное — отладить работу, да так, чтобы ни сучка ни задоринки, и вот живут монтажники в этой самой тьмутаракани месяц, и два, а то и три, живут как у христа за пазухой, обрастают знакомствами, обязательно находятся женщины, которые без памяти влюбляются в московских донжуанов, начинаются любовь, драмы, сцены, одним словом — хоть работы и невпроворот, а жизнь веселая, интересная, наполненная событиями, похождениями и приключениями. Чего только не было в жизни Анатолия за прошедшие годы, а вот таких глаз, как у Тани, он, пожалуй, еще не встречал: это были глаза девочки, но в то же время — как будто мудрой всепонимающей женщины (возможно ли это?), в них было столько чистоты и доверия, но в то же время из глубины глаз светился как бы мягкий укор миру (но только за что?), они были наивные и простодушные, но в то же время смотрели зорко, приметливо (странно, странно!). Анатолий увидел эти глаза, встретился с ними взглядом, прошел мимо, что-то случилось с ним, остановился, оглянулся — и она остановилась, оглянулась (но она-то почему?) и смотрела на него, как бы ожидая какого-нибудь слова или действия, он скривил губы, усмехнулся (усмехнулся над самим собой, потому что разглядел ее фигуру, совсем девчоночью: узкие худые плечи, тонкие ноги, маленькая детская грудь), а она то ли не поняла его усмешки, то ли подумала, что он просто улыбнулся ей, — улыбнулась в ответ, повернулась и пошла-побежала дальше…
Потом он уезжал, приезжал, пропадал на несколько месяцев, забывался с другими женщинами, но в глубине души, на самом ее донышке, теплилась в нем память о Таниных глазах, о всей ее тщедушной худенькой фигуре, о какой-то ее беззащитности, которую он не столько понял, сколько угадал, но в беззащитности этой был какой-то вызов, стержень: